Жестокое милосердие
Шрифт:
Я улыбаюсь.
Всего один порез, говорила матушка настоятельница. Всего одна ничтожная царапина. Негоже, конечно, осквернять оружие милосердия о таких негодяев, но, думаю, Мортейн меня простит. Нам ведь разрешено убивать в порядке самозащиты.
Я принимаю боевую стойку.
Тот, которому от меня уже досталось ногами в лицо, сплевывает кровь и бросается с мечом наперевес. Вот же дурак! Он что себе думает — я так и буду стоять на одном месте, пока меня не проткнут?
Я ныряю и перекатываюсь, попутно чиркая его по лодыжке. Вскакивая, замечаю величайшее изумление у него на лице. Он останавливается
Его приятель таращит глаза: что за неведомый боевой прием я применила? Будь он поумней, сообразил бы, что пора удирать, но мозгов для этого у него не хватает. Он бросается на меня, по-моему, больше со страху. Я отскакиваю, выставив перед собой мизерикордию. Она слегка касается его костяшек. Это всего лишь царапина, но он замирает на месте. Смотрит на порез, потом мне в лицо.
— Не победить тебе ту, что служит Мортейну, — шепчу я ему, и он тоже оседает, склоняясь словно бы в самом глубоком поклоне.
Снова трепет исторгнутой души — и пустота. Я кратко задумываюсь о том, почему на сей раз не было никакого единения с душами убитых. Может, мизерикордия Мортейна на то и кинжал милосердия, чтобы последние мысли умирающих оставались при них?
Звук стали, царапающей о камень, заставляет меня обернуться туда, где еще дерется Дюваль. Трое из напавших на него уже повергнуты наземь, четвертого он прижал к стене дома. Я подхожу к ним, и разбойник скашивает на меня глаза. Он отвлекается всего на мгновение, но Дювалю этого хватает: защита прорвана, негодяй получает по голове эфесом меча. И съезжает по стене наземь, закатывая глаза.
— Прибережем-ка мы тебя для допроса, — бормочет Дюваль и оборачивается ко мне: — Ты не ранена?
Я опускаю глаза и вижу, что одно из разбойничьих лезвий рассекло ткань моего платья, рука выше локтя вяло кровоточит.
— Царапина, — отвечаю я. Потом вежливо спрашиваю: — А ты как?
— В порядке, — бросает он коротко. Смотрит мне за спину, видит троих, которых я уложила, и у него вырывается: — Господи Иисусе! — Он поочередно склоняется над каждым, отыскивая боевую жилу, [11] и наконец свидетельствует: — Все мертвы!
11
Боевая жила— артерия, в которой бьется, пульсирует кровь.
— А как же, — отвечаю я, постаравшись, чтобы голос не зазвенел от гордости, хотя на самом деле меня так и распирает от восторга, даже голова чуть-чуть кружится.
Я только что победила троих здоровых мужиков, и это было испытанием пожестче, чем наши учебные схватки на монастырских лужайках. А самое главное, сражалась ничуть не хуже Дюваля. Я уже обдумываю, как написать об этом аббатисе, обойдясь без самомалейшего хвастовства.
— А с твоей лошадью что?
Этот вопрос мигом стаскивает меня с небес на землю. Ночная Песенка лежит на земле, ее гладкий вороной бок залит потом и вздымается, точно кузнечные мехи.
— Но ведь ее едва оцарапали! — вскрикиваю я и падаю на колени подле любимицы.
Едкий
— Яд! — говорю я. Несчастная лошадь так и пышет лихорадочным жаром. — Это были не простые грабители, они пришли нас убить! — Я глажу Ночную Песенку, силясь облегчить ее муки, потом обращаюсь к Дювалю: — Неужели у тебя так много врагов?
— Похоже на то, — отвечает он. — Я вот о чем думаю: они что, так высоко меня ставят, что отправили семерых убивать одного? Или просто знали, что со мной искусная воительница?
12
Bitterroot, горький корень— американское растение (символ штата Монтана), а действие происходит в Европе.
Смысл услышанного доходит до меня не сразу, но потом я взвиваюсь:
— Ты на что намекаешь? Что их настоятельница послала? Или канцлер Крунар?
Он пожимает плечами:
— Кто бы их ни послал, этому человеку известно, что мы оба способны за себя постоять.
Меня подмывает спросить, не подозревает ли он до кучи и Чудище с де Лорнэем, но тогда пришлось бы сознаться, что я подслушала их разговор, а этого я не хочу. Еще не время.
А может, он сам заслал бандитов вперед и подстроил засаду? Просто ради того, чтобы избавиться от меня? Неужели он на такое способен?
— Пожалеем ее, — тихо произносит Дюваль. — Надо добить.
Эти слова напоминают о моем долге перед любимицей. Мне очень горько навсегда прощаться с верной кобылой, но и затягивать ее страдания не годится.
— Хочешь, я это сделаю? — тихо и заботливо спрашивает Дюваль.
Он не допускает и намека на снисходительный тон, но меня охватывает ярость. Только она поможет мне пережить потерю.
— Меня наставляли в путях смерти, — напоминаю я Дювалю. — Мне не нужна помощь.
— Никого из нас не наставляли убивать тех, кто нам верно и честно служил, — говорит он. — Я знаю, какая это боль. Просто хотел избавить тебя от нее.
Его голос полон печали, и я знаю — знаю! — ему приходилось делать примерно то же, что мне сейчас. Сочувствие Дюваля делает муку расставания с Ночной Песенкой совершенно невыносимой. Пора бы мне уже отделываться от таких ребяческих привязанностей, но я не могу. Не могу.
— Я выдержу.
Наклонившись, я крепко сжимаю свой маленький нож.
— Я и не сомневаюсь, — произносит он по-прежнему тихо.
Он видит, как мне больно. Это никуда не годится, и я решаю доказать обратное.
— Хватит проповедей, — говорю я. — Не мешай.
Он делает шаг назад, и мне вдруг становится легче дышать. Склоняюсь над Ночной Песенкой. Как объяснить ей, что я очень люблю ее, что мне будет ее недоставать?.. Я прижимаюсь щекой к ее шее, вдыхаю знакомый запах шерсти.
— Спасибо тебе за все, — шепчу я ей на ухо. — Спасибо, что верно носила меня, была мне подругой.
Сперва мне кажется, что она уже не слышит. Но вот ухо слегка дергается, и я понимаю, что мои слова не пропали даром. У нее даже хватает сил тихонько заржать, словно в знак того, что она все понимает.