Жеводанский зверь
Шрифт:
– Простите меня, дядюшка, за этот припадок слабости, – сказал Леонс, придавая своему голосу как можно большую твердость. – Я и сам не могу понять, как я мог увлечься… Но раз мы заговорили о моем положении в свете, позвольте мне наконец попросить объяснений, о которых уважение мешало мне расспрашивать до сих пор и которые, однако, необходимы для моего спокойствия.
– Вы выбрали не самое подходящее время для объяснения, – сказал бенедиктинец, осматриваясь вокруг. – Но если у вас есть что-нибудь на сердце, дитя мое, не медля расскажите об этом.
– Может быть, мой добрый дядюшка, я должен был раньше рассказать вам о состоянии моей души, ведь вы мой наставник и лучший друг. С некоторого времени мрачная грусть овладела мной; мечты о почестях, удовольствиях и мирской славе преследуют меня
Умоляю вас, мой добрый дядюшка и преподобный отец, позвольте мне вернуться в аббатство как можно скорее, надеть одежду послушника и постричься. Я желаю жить там и умереть среди друзей, которые были и будут всегда для меня дороги.
Бонавантюр, без сомнения, догадывался о том, что скажет его племянник, потому что не обнаружил никакого удивления. На его широком лбу собрались многочисленные морщины.
– Леонс, – спросил он с задумчивым видом. – Хорошо ли вы подумали? Искренно ли это стремление к монастырской жизни?
– Я… я так думаю.
– А я читаю вашу душу, как открытую книгу, и уверен в противном. Эти пылкие движения, о которых вы мне говорите, ясно доказывают, что вы родились не для монастыря. Неужели вы думаете, что под монастырским одеянием эта гордая душа, эта кипучая кровь, эти раздраженные нервы вдруг успокоятся? Поверьте, в этой одежде вы будете гореть, как Геракл в плаще, пропитанном кровью Несса. Притом, сын мой, причины, о которых вы узнаете после, запрещают вам монастырскую жизнь.
– Что вы говорите, дядюшка? – вскричал Леонс вне себя от удивления. – Неужели мне будет отказано в утешении, обещанном всем уязвленным душам?..
– Бросьте, Леонс, ваша душа не уязвлена, а если и так, то рана ее быстро затянется, в ваши лета душа и тело быстро заживают. Не расстраивайте меня: вы не можете и думать о пострижении, ни в Фронтенаке, ни в каком-либо другом монастыре… по крайней мере до тех пор, пока обстоятельства не переменятся и вы сами не поймете, какова цель вашей жизни.
Леонс был в смущении.
– Отец мой, – возразил он, – я буду терпеливо ждать, когда вы объясните мне этот странный отказ; но если вы прогоните меня прочь из монастыря, тогда какова же будет моя участь? Я всегда думал, видя, с каким старанием вы оберегали меня от волнений и бурь светской жизни, что ваше тайное желание – внушить мне отвращение к ней…
– Если так, дитя мое, преподобные фронтенакские отцы и я проявили слишком уж большую старательность. Нашим единственным желанием было сделать из вас человека образованного, гордого, честного христианина, который был бы образцом в обществе… Но, Леонс, – прибавил бенедиктинец с оттенком строгости, – я проник в истинную причину этого призвания к монастырской жизни, так внезапно открывшегося в вас. Эта причина – оскорбленная гордость, подавленное честолюбие… Вы видите, сколь блистателен свет и, как все молодые люди, чувствуете потребность играть в нем значительную роль, приобрести славу, испробовать все его радости. Но вас пугает ваше бессилие, вы говорите себе, что пути, ведущие к высокому общественному положению, закрыты перед вами, безродным плебеем, племянником простого монаха… Отвечайте откровенно, Леонс, правда ли это?
– Любезный дядюшка, можете ли вы думать…
– Может быть, есть и другие причины, – продолжал приор, бросив на племянника один из тех взглядов, которые как будто доходили до глубины души молодого человека. – Но причина, указанная мною, бесспорно, самая главная. Леонс, я не хочу, чтобы вы питали неразумные надежды, но знайте, что шанс удовлетворить ваше честолюбие вам непременно предоставится. Конечно, я имею в виду умеренное честолюбие, соответствующее вашему сословию. Доверяйте мне, но прежде всего себе – смело идите вперед, опираясь на здравый смысл. Бог сделает остальное. – Так как эти слова, несмотря на сдержанность, сопровождавшую их, могли произвести слишком сильное впечатление на его племянника, приор прибавил: – Еще раз повторю, Леонс, не позволяйте вашим мыслям неблагоразумно стремиться за нелепыми химерами и постарайтесь понять меня… Я умер для света и мне нечего больше искать на земле. Но вы мой воспитанник, мой друг, мой приемный сын; вы росли на моих глазах; я сам развил в вас ваши добрые наклонности; я знаю, что в вашем сердце достаточно добрых качеств, чтобы противостоять натиску света. Честолюбие, которого не имею для себя, я имею для вас. Я разработал немало планов для вашего земного счастья, для вашего возвышения, и этим планам фронтенакские бенедиктинцы, которые вас горячо любят, будут помогать всем своим влиянием. Наши усилия, наша энергия, наш вес будут употреблены для того, чтобы устроить вам славную и счастливую участь!
Но эти уверения возбудили в Леонсе какую-то недоверчивость, и вместо того чтобы поблагодарить дядю, он оставался во власти своих мрачных мыслей, а взгляд его ничуть не повеселел.
– Мне приятно было бы узнать, – сказал он наконец, – что планы, о которых идет речь, не могут подать повод к неприятным толкам и что эти интриги, в которых барон де Ларош-Боассо обвинял фронтенакских бенедиктинцев…
– А вот и действие ядовитых слов этого барона, – перебил его с горестным удивлением приор Бонавантюр, – но вам ли, Леонс, обращать против ваших друзей и благодетелей эту ядовитую стрелу?
В тоне приора было столько упрека, что Леонс тут же залился краской и принялся просить прощения, чуть не плача от стыда.
– Простите меня, дорогой дядюшка! – говорил он. – Я просто… Просто совсем растерялся и запутался… Мне кажется, что я сбился с пути и Господь оставил меня!
Искренность этой горести тронула приора.
– Я охотно извиняю вас, – ответил он, улыбнувшись. – Леонс, мальчик мой, неужели вы думаете, что я не угадываю причины этой странной перемены в расположении вашего духа, когда-то столь спокойного и ровного, причины этой угрюмой печали и этой вспыльчивости, которая вдруг разразилась, как буря, в вашей душе… Но сейчас не время для рассуждения о подобных предметах… Мы в другой раз поговорим об этом… Нам надо продолжать путешествие!
Они несколько минут продолжали путь в молчании.
– Дитя мое, – вскоре начал бенедиктинец благосклонным тоном, – хотя я простил ваш поступок, я хочу наложить на вас наказание… Мы встретим в Меркоаре барона де Ларош-Боассо, и я был бы рад, если б вы избегали новых споров с ним. Я имею свои причины желать, чтобы между вами не было ни ненависти, ни гнева, и вы, конечно, впоследствии раскаетесь, если не последуете моим советам… Ну, Леонс, что вы на это скажете?
– Я могу оставить без внимания оскорбления, обращенные ко мне, дядюшка; но должен ли я позволить ему оскорблять в моем присутствии вас и других особ, к которым я питаю привязанность и уважение?