Жить, чтобы рассказывать о жизни
Шрифт:
В одной из деревень в глубинке почтовый агент попросил нас привезти его коллеге из Истмины почту за шесть месяцев. Пачка отечественных сигарет стоила там тридцать сентаво, как и в остальной стране, но когда опаздывал легкий еженедельный самолет снабжения, сигареты увеличивались в цене каждый день задержки, до тех пор пока население вынуждено было курить иностранные сигареты, которые в конце концов становились более дешевыми, чем отечественные. Мешок риса стоил на пятнадцать песо больше, чем в месте возделывания, потому что его везли через восемьдесят километров первозданной сельвы верхом на мулах, которые, как котята, цеплялись за склоны гор. Женщины самых бедных поселений просеивали золото и платину в реках, пока их мужчины рыбачили, и по субботам продавали бродячим торговцам дюжину рыб и четыре грамма платины всего за три песо.
Все это
Очень мало из нас, колумбийцев, знали тогда, что в самом сердце сельвы Чоко стоял один из самых современных городов страны. Он назывался Андагоя, на пересечении рек Сан Хуан и Кондото, и имел превосходную телефонную систему, пристани для кораблей и лодок, которые принадлежали самому городу с прекрасными, засаженными деревьями проспектами. Дома, маленькие и чистые, с большими огороженными дворами и красочными парадными лестницами из дерева, казались посеянными на газоне. В центре было казино с рестораном-кабаре и баром, где потребляли импортные ликеры по цене ниже, чем в остальной стране. Это был город, населенный людьми со всего мира, которые забыли о ностальгии и жили там лучше, чем на своей земле, под абсолютной властью местного управляющего Чоко Пасифико. Поэтому Андагоя в настоящей жизни была чужой страной частной собственности, чьи драги крали золото и платину из ее доисторических рек, и они увозились на собственном корабле, который выходил в мир без чьего-либо контроля по устью реки Сан-Хуан.
Это был Чоко, который мы захотели открыть колумбийцам без какого-либо результата, поскольку однажды прошедшая новость все вернула на свое место, и он продолжал быть самым забытым регионом страны. Думаю, что причина очевидна: Колумбия всегда была страной карибской идентичности, открытой миру через пуповину Панамы. Неизбежная ампутация приговорила нас быть тем, чем мы являемся сейчас: страной андского менталитета с благоприятными условиями для того, чтобы канал между двумя океанами был не нашим, а Соединенных Штатов.
Недельный ритм редакции был бы фатальным, если бы по пятницам вечером, по мере того как мы избавлялись от заданий, мы не собирались в баре гостиницы «Континенталь» на противоположной стороне улицы для отдыха, который обычно продолжался до раннего утра. Эдуардо Саламея окрестил те вечера: «культурные пятницы». Это был мой единственный подходящий случай поговорить с ним, чтобы не пропустить поезд литературных новинок мира, которые он выдавал в момент со своей способностью уникального читателя. Уцелевшими в тех сборищах с бесконечными алкогольными возлияниями и непредсказуемыми развязками, кроме еще двух или трех извечных друзей Улисса, были мы, сотрудники редакции, которые не боялись сворачивать шею лебедю, то есть открывать бутылки, до рассвета.
Мое внимание всегда привлекало то, что Саламея никогда не делал никаких замечаний в моих статьях, хотя многие из них были вдохновлены его статьями. Тем не менее, когда начались «культурные пятницы», он дал полную волю своим мыслям о жанре. Он мне признался, что был не согласен со многими моими позициями, и он мне напомнил о других подходах, но не тоном начальника, обращающегося к своему ученику, а как писатель писателю.
Другим частым убежищем после сеансов киноклуба были полуночные вечеринки в квартире Луиса Висенса и его супруги Нанси в нескольких кварталах от «Эль Эспектадора». Он, сотрудник Марселя Колина Реваля, главного редактора журнала «Синематографи франсез» в Париже, поменял свои мечты о кино на хорошее ремесло продавца книг в Колумбии из-за европейских войн. Нанси вела себя как волшебная гостеприимная хозяйка, способная в столовой, рассчитанной на четверых, разместить двенадцать гостей. Они познакомились вскоре после того, как он приехал в Боготу, в 1937 году, на семейном ужине. За столом осталось место только рядом с Нанси, которая ужаснулась, когда увидела входящим последнего приглашенного с седыми волосами и кожей альпиниста, обветренной от солнца. «Какое невезение! — сказала она. — Сейчас со мной рядом оказался этот поляк, который даже испанского не знает». Она едва не попала в яблочко касательно языка, потому что вновь прибывший говорил по-испански на грубом каталанском, скрещенном с французским. Она была своевольной уроженкой Бойа-ки и невоздержанной на язык. Но они поняли друг друга настолько хорошо с первого приветствия, что остались жить вместе навсегда.
Его вечеринки спонтанно импровизировались после больших кинопремьер в квартире, набитой смесью всех искусств, где не вмещалось больше ни одной картины начинающих колумбийских художников, часть из которых были знаменитыми. Его гости были избранниками из самых выдающихся людей искусства и гуманитарных наук, и время от времени появлялись приглашенные из группы Барранкильи. Я вошел туда, как в собственный дом, после появления моей первой критики о кино, и когда выходил из газеты до полуночи, шел пешком все три квартала и вынуждал их полуночничать. Наставница Нанси, кроме того, что была выдающейся кухаркой, была неистовой свахой. Импровизировала невинные вечера, чтобы соединить меня с самыми привлекательными и свободными девушками мира искусства, и никогда не простила мне в мои двадцать восемь лет, когда я ей сказал, что мое истинное призвание было не писателя и не журналиста, а непобедимого закоренелого холостяка.
Альваро Мутис в свободное время, которое у него оставалось от его поездок по всему миру, отлично завершил мое вхождение в культурное сообщество. В своем качестве начальника по общественным отношениям «Эссо Коломбьяна» он организовывал обеды в самых дорогих ресторанах с тем, кто на самом деле стоил и имел вес в искусстве и гуманитарных науках, и часто с гостями из других городов страны. Поэт Хорхе Гайтан Дуран, который не расставался с навязчивой идеей сделать большой литературный журнал, который стоил целое состояние, решил это частично с помощью капиталов Альваро Мутиса для развития культуры. Альваро Кастаньо Кастильо и его супруга Глория Валенсия пытались создать в течение многих лет радиостанцию, полностью посвященную хорошей музыке и доступным культурным программам. Мы все подшучивали над ними из-за нереальности их проекта, кроме Альваро Мутиса, который сделал все, что мог, чтобы помочь им. Так они создали радиостанцию HJCK — «Мир в Боготе» с передающим сигналом в 500 ватт, который был самым маленьким в то время. В Колумбии тогда еще не существовало телевидения, но Глория Валенсия придумала метафизическое чудо — делать по радио программу о модных дефиле.
Единственной передышкой, которую я позволял себе в те суетные времена, были долгие воскресные вечера в доме Альваро Мутиса, когда он научил меня слушать музыку без классовых предрассудков. Мы растягивались на ковре, слушая сердцем великих мастеров без ученых размышлений. Это было зарождение одной страсти, которая началась в потайном зале Национальной библиотеки и никогда больше нас не забыла. Сегодня я прослушал столько музыки, сколько смог достать, и прежде всего камерных романтиков, которых я полагаю вершиной искусств. В Мексике, пока я писал «Сто лет одиночества» — между 1965 и 1966 годами, — у меня было только две пластинки, которые износились, столько были слушаны: «Прелюдии» Дебюсси и «Вечер трудного дня» «Битлз». Позже, когда я наконец имел в Барселоне почти столько пластинок, сколько всегда хотел, мне показалась слишком условной алфавитная классификация, и я принял для моего личного удобства порядок по инструментам: виолончель, которая является моим фаворитом, от Вивальди к Брамсу; скрипка, от Корелли до Шенберга; клавир и фортепьяно, от Баха к Бартоку. До открытия чуда того, что все, что звучит, есть музыка, включая тарелки и столовые приборы в мойке, всякий раз как они создают иллюзию, что указывают нам, куда идет жизнь.
Моим ограничением было то, что я не мог писать под музыкой, потому что уделял больше внимания тому, что слушал, чем тому, что писал, и все же сегодня я очень мало бываю на концертах, потому что чувствую, что в кресле устанавливается некоторый тип интимности немного неприличной с незнакомыми соседями. Однако со временем и возможностями иметь дома хорошую музыку я научился писать с музыкальным фоном, согласным с тем, что я пишу. «Ноктюрны» Шопена для эпизодов отдыха или секстеты Брамса для счастливых дней. Зато я не возвращался к тому, чтобы слушать Моцарта на протяжении лет, с тех пор как меня охватила порочная мысль, что Моцарта не существует, потому что когда хорошо — это Бетховен, а когда плохо — Гайдн.