Жить, чтобы рассказывать о жизни
Шрифт:
Еще при входе я понял, что он был в курсе моей жизни с тех пор, как я купил часы в «Эль Насьональ» в Боготе. Он читал мои репортажи в «Эль Эспектадоре» и вычислял мои анонимные заметки в попытке толковать их скрытые мотивы. Тем не менее он был согласен, что лучшая служба, которой я мог оказывать пользу стране, — это продолжать идти по этому пути, не давая себя никому компрометировать в любого рода политическом членстве.
Он перешел к теме так быстро, как будто я уже раскрыл причину моего визита. Он был в курсе ситуации в Вильяррике, о которой мы не смогли напечатать ни одного письма из-за официальной цензуры, как будто он побывал там. Однако он мне сообщил важные сведения, чтобы понять, что то было прелюдией к затяжной войне в завершении полувека случайных стычек. Его манера выражаться
Другая драма, которая свершилась со взрослыми, росла скрыто до тех пор, пока плохие новости не разорвали круг в феврале 1954 года, когда было напечатано в прессе, что один ветеран Кореи заложил свои награды, чтобы поесть. Это был только один из четырех тысяч, которых завербовали наугад в другой из необъяснимых моментов нашей истории, когда любая участь стала лучше, чем ничего, для крестьян, стремительно изгнанных со своих земель официальным террором. Города, перенаселенные перемещенными лицами, не давали никакой надежды. Колумбия, как повторялось почти каждый день в редакционных статьях, на улицах, в кафе, в семейных разговорах, была непригодной для жизни республикой. Для многих выселенных крестьян и многих парней без перспектив на будущее война с Кореей была личным решением. Ветеран был одним из многих, бунтарем, без конкретных дискриминаций и вряд ли по физическим особенностям, почти как приехали испанцы открывать Америку. Возвращаясь в Колумбию капля за каплей, эта разрозненная группа в конце концов имела отличительный признак: ветераны. Стало достаточно того, что некоторые играли главную роль в стычках, чтобы вина пала на всех. Перед ними закрывались двери с простым аргументом, что они не имели права на работу, потому что были психически неуравновешенными. Зато повсеместно оплакивались вернувшиеся, превращенные в две тысячи фунтов пепла.
Сообщение о том, что он заложил награды, обнаружило грубый контраст с другим известием, опубликованным десять месяцев назад, когда последние ветераны вернулись в страну с почти одним миллионом долларов наличными, которые, будучи поменяны в банках, заставили упасть стоимость доллара в Колумбии с трех песо тридцати сентаво до двух песо девяносто сентаво. Однако чем больше ветераны сталкивались с реальностью страны, тем больше падал их авторитет. До возвращения были опубликованы разные версии, что они получат специальные стипендии для производственного образования, что будут иметь пожизненные пенсии и льготы, чтобы остаться жить в Соединенных Штатах. Правда оказалась противоположной: вскоре после возращения они были уволены из армии, и единственное, что осталось в кармане многих из них, были портреты японских невест, которые продолжали их ждать в лагерях Японии, куда их привезли отдохнуть от войны.
Было невозможно, чтобы та национальная драма не заставила меня вспомнить драму моего дедушки, полковника Маркеса, в вечном его ожидании ветеранской пенсии. Я пришел к мысли, что скупость эта была карательной мерой против воинственного полковника в ожесточенной войне с гегемонией консерваторов. Уцелевшие в Корее боролись, в свою очередь, с идеалами коммунизма и в пользу необузданных имперских желаний Соединенных Штатов. И тем не менее по их возвращении они появлялись не на страницах о доблести, а в разделах происшествий. Один из них, который застрелил двух невиновных, спросил у своих судей:
«Если я в Корее убил сотню, почему я не могу убить десять в Боготе?»
Этот человек, равно как и другие преступники, приехал, на войну, когда перемирие уже было подписано. Тем не менее многие, как он, были также жертвами колумбийского махизма, который находил свое выражение в трофее — убить ветерана Кореи. Не прошло и трех лет с тех пор, как вернулся первый контингент, и ветеранов, жертв насильственной смерти, перевалило за дюжину. Они были убиты по разным причинам в бесполезных перепалках, немного времени спустя после возвращения. Одного из них ударили ножом в ссоре из-за повторения одной песни на проигрывателе в таверне. Сержант Кантор воздал почести своей фамилии, когда пел, аккомпанируя себе на гитаре на военных привалах, и был застрелен через несколько недель после возвращения. Другой ветеран был также зарезан в Боготе, и чтобы его похоронить, необходимо было организовать складчину среди соседей. Анхеля Фабио Гоэса, который потерял на войне одно ухо и руку, убили трое неизвестных, так никогда и не схваченные.
Я помню, словно это было вчера, что писал последнюю часть серии, когда на моем письменном столе зазвонил телефон, и я мгновенно узнал радостный голос Мартины Фонсеки:
— Алло?
Я бросил статью на середине страницы из-за толчков моего сердца и пересек проспект, чтобы встретиться с ней в гостинице «Континенталь» после двенадцати лет разлуки. Было непросто сразу от дверей отличить ее среди других женщин, обедающих в переполненной столовой, пока она не сделала мне знак перчаткой. Она была одета со своим обычным вкусом, в пальто из замши, увядший лисий мех на плече, и охотничью шляпу; годы начали быть слишком заметны на сливовой коже, испорченной солнцем, в тусклых глазах. Вся она словно уменьшилась от первых признаков несправедливой старости. Оба мы должны были понять, что двенадцать лет было много в ее возрасте, но мы их перенесли хорошо. Я пытался разыскать ее в мои первые годы жизни в Барранкилье, до тех пор пока не узнал, что она живет в Панаме, где ее Матрос был лоцманом на канале, но я так и не разведал ее местонахождение не из гордости, а от застенчивости.
Думаю, что она только что закончила обедать с кем-то, кто оставил ее одну поджидать моего прихода. Мы выпили три убойных чашки кофе и выкурили вместе полпачки дешевых сигарет, ища на ощупь тему для беседы, не разговаривая до тех пор, пока она не отважилась спросить меня, думал ли я о ней иногда. Только тогда я сказал ей правду: я не забывал ее никогда, но ее прощание было таким жестоким, что у меня поменялся способ бытия. Она была более сердобольной, чем я.
— Не забывай никогда, что ты для меня как сын.
Она читала мои статьи в прессе, мои рассказы и мой единственный роман, и она говорила мне о них с трезвой и ожесточенной зоркостью, какая возможна только из-за любви или досады. Тем не менее я не сделал ничего другого, как только уклонился от капканов ностальгии с ничтожной трусостью, на которую способны только мужчины. И когда наконец мне удалось уменьшить напряжение, я осмелился спросить, был ли у нее сын, как она хотела.
— Родился, — сказала она радостно, — и уже кончает начальную школу.
— Черный, как его отец? — спросил я с обычной ничтожной ревностью.
Она парировала со свойственным ей чувством юмора. «Белый, как его мать, — сказала она. — Но отец не только не ушел из дома, как я того боялась, а стал еще ближе ко мне». И, увидев мое очевидное замешательство, подтвердила с убийственной улыбкой:
— Не беспокойся: он от него. И две дочери как две капли воды похожи на отца.
Она была рада, что я пришел, развлекла меня некоторыми воспоминаниями, которые не имели со мной ничего общего, я имел тщеславие подумать, что она ждала от меня более задушевного ответа. Но так же, как и все мужчины, я ошибся во времени и месте. Она посмотрела на часы, когда я заказал четвертую чашку кофе и другую пачку сигарет, и поднялась без предисловий.
— Хорошо, мальчик, я счастлива видеть тебя, — сказала она. И заключила: — Не больно выносить твои произведения, не зная, какой ты.
— И какой же я? — решился я спросить.
— А, нет! — рассмеялась она от всей души. — Этого ты не узнаешь никогда.
Только когда я перевел дух перед печатной машинкой, я осознал жгучее желание увидеть ее, которое у меня было всегда, и ужас, который мне помешал остаться с ней на всю жизнь. Тот же самый сокрушающий ужас, который я много раз вновь испытывал с того дня, когда звонил телефон.