Жить, чтобы рассказывать о жизни
Шрифт:
Этот дом был для меня открытием некоего мира, который, возможно, я чувствовал интуитивно в мои четырнадцать лет, но никогда не представлял, до какой степени. С того первого дня я стал его самым постоянным посетителем, и я отнимал столько времени у поэта, что сегодня я все еще не могу объяснить, как он мог выносить меня. Я пришел к мысли, что он использовал меня для практического воплощения своих литературных теорий, возможно, произвольных, но ослепительных, с собеседником изумленным, но безобидным. Он мне давал на время поэтические сборники, о которых я никогда не слышал, и я их обсуждал с ним без малейшего понимания собственной дерзости. Особенно что касается Неруды, чью «Поэму двадцать» я выучил наизусть, чтобы вывести из себя кого-нибудь из иезуитов, которые не могли пройти по этим топям поэзии. В те дни культурная
Потом мы никак не могли поговорить, потому что Сесар писал на свой лад. Он ходил по комнатам и коридорам, словно в ином мире, и каждые две или три минуты проходил передо мной как сомнамбула, внезапно садился за машинку, писал одну строку, одно слово, возможно, одну точку или запятую и снова ходил. Я наблюдал за ним, потрясенный неземным чувством открытия уникального и тайного способа писать стихи. Так было всегда в мои годы в колледже Святого Иосифа, которые мне дали риторическую основу, чтобы высвобождать моих бесов искусства. Последняя новость, которая у меня была о том незабываемом поэте два года спустя в Боготе, была телеграмма от Валентины с двумя единственными словами, которые ей не хватило духу написать от руки: «Умер Сесар».
Моим первым чувством в Барранкилье без родителей было осознание свободы произвола. У меня были дружеские отношения, которые я сохранял долго после колледжа. Среди них Альваро дель Торо, который был вторым голосом в моих декламациях на переменах, и семейство Артета, с ними я имел обыкновение исчезать в книжных магазинах и кино. Но единственным ограничением, которое мне установили в доме дяди Эльесера, чтобы подтвердить его ответственность за меня, было то, чтобы я приходил не позже восьми вечера.
Однажды, когда я ждал Сесара дель Валье, читая в гостиной его дома, к нему пришла одна поразительная женщина. Ее звали Мартина Фонсека, она была белокожая, отлитая в форме мулатки, умная и самостоятельная, и вполне могла быть любовницей поэта. В течение двух или трех часов я наслаждался во всей полноте удовольствием разговаривать с ней, пока Сесар не вернулся домой, и они ушли вместе, не сказав куда. Я ничего снова не знал о ней до первого дня Великого поста того года, когда я вышел с торжественной мессы, и я встретил ее ожидающей меня на скамье в парке. Я подумал, что это видение. На ней был льняной расшитый капот, который делал еще более совершенной ее красоту, вычурное колье и живой огненный цветок в вырезе на груди. Тем не менее то, что я больше всего ценю в воспоминании, это манеру, с которой она пригласила меня в свой дом без малейшего признака преднамеренности, так, что мы не приняли в расчет сакральный знак креста из пепла, который был у нас обоих на лбу. Ее муж, который был лоцманом корабля на реке Магдалене, находился в своей служебной поездке в течение двенадцати дней. Что было странного в том, что его супруга пригласила меня в случайную субботу на шоколад с булочками? Только обряд повторялся на протяжении всего оставшегося времени года, пока муж плавал на корабле, и всегда с четырех до семи, потому что это было время юношеского киносеанса в кинотеатре «Рекс», который мне служил отговоркой в доме дяди Эльесера, чтобы быть с ней.
Она профессионально занималась повышением квалификации учителей начальной школы. Самых профессиональных она принимала в их свободные часы с шоколадом и булочками, таким образом, новый субботний ученик не привлек внимания шумных соседей. Была удивительна сама естественность той тайной любви, которая пылала на сумасшедшем огне с марта по ноябрь. После двух первых суббот я подумал, что больше не смогу вынести нарушающих ритуал желаний быть с ней в любое время.
Мы были вне всякого риска, потому что ее муж объявлял о своем прибытии в город сигналом, чтобы она узнала, что он входит в порт. Так было в третью субботу нашей любви, когда мы были в постели и послышался далекий гудок. Она стала напряженной.
— Лежи спокойно! — сказала она мне и подождала еще два гудка. Она не соскочила с кровати, как я того ожидал из-за моего собственного страха, а осталась невозмутимой. — У нас все еще есть больше трех часов жизни.
Она мне его описала как «негра двух метров с гаком и с членом артиллериста». Я был на грани того, чтобы нарушить правила игры в приступе ревности: я хотел убить его. Это разрешилось ее благоразумием, она с тех пор провела меня на привязи сквозь преграды реальной жизни, как волчонка в овечьей шкуре. Я очень плохо успевал в колледже и не хотел знать ничего об этом, но Мартина взяла на себя груз моих школьных долгов. Ее поразила инфантильность, с которой я забросил уроки, чтобы угодить бесу неукротимого естественного призыва. «Это логично, — сказал я ей. — Если бы эта кровать была колледжем, а ты была учительницей, я был бы номером один не только в классе, но и в школе». Она приняла это как удачный пример.
— Это как раз то, что мы сделаем, — сказала она мне.
Без излишних жертв началась работа по моему исправлению со строгим графиком. Я решал задачи и готовился к будущей неделе между возней в кровати и материнскими упреками. Если школьные задания были не в порядке или сделаны не вовремя, она меня наказывала запретом на одну субботу за каждые три проступка. Я никогда не превышал двух. Мои изменения стали заметны в колледже.
Тем не менее то, чему она меня научила на практике, было надежным правилом, которое, к сожалению, послужило мне только на последнем курсе средней школы.
Если я был внимателен на занятиях и делал сам задания, вместо того чтобы списывать их у приятелей, я мог быть, будучи хорошо подготовленным, читать по моей прихоти в свободные часы и продолжать собственную жизнь без изнурительных ночных бдений и бесполезных страхов. Благодаря этому магическому рецепту я стал первым на курсе в том 1942 году, получив золотую медаль и почетные дипломы всех видов. Но конфиденциальные благодарности получили врачи за заслугу, что они вылечили меня от сумасшествия. На празднике я понял, что в прошлые годы имелась нездоровая доля цинизма в чувстве благодарности за высокие оценки достоинств, которые не были мне свойственны. В последний год, когда они стали заслуженными, мне показалось честным не благодарить их. Но А ответил от всего сердца поэмой Гильермо Валенсии «Цирк», которую прочитал наизусть полностью без подсказок на финальном мероприятии, пугаясь больше, чем ранний христианин перед львами.
Во время каникул того года я заранее наметил посетить бабушку Транкилину в Аракатаке, но она должна была ехать в Барранкилью, чтобы сделать операцию по поводу катаракты. Радость видеть ее снова усиливалась радостью от словаря дедушки, который она привезла мне в подарок. Она никогда не отдавала себе отчета в том, что теряла зрение, или не хотела признавать это до тех пор, пока уже не смогла передвигаться сама по своей комнате. Операция в больнице де Каридад была быстрой и с хорошим прогнозом. Когда ей сняли бинты, она села на кровати, открыла глаза, сияющие от новой молодости, лицо ее просияло, и она выразила свою радость одним-единственным словом:
— Вижу.
Хирург захотел уточнить, насколько она видела, и она обвела своим новым взглядом комнату и перечислила каждую вещь с восхитительной точностью. Врач замер, затаив дыхание, поскольку только я знал, что вещи, которые перечислила бабушка, были не теми, что находились в больничной палате вокруг нее, а вещи ее спальни в Аракатаке, которые она знала наизусть и в их порядке. Зрение не вернулось к ней уже никогда.
Родители настояли, чтобы я провел каникулы с ними в Сукре и чтобы привез с собой бабушку. Она выглядела намного старше своего возраста и с рассудком в дрейфе, то есть мозгом своим она уже не управляла. Однако красота ее голоса стала более совершенной, и она пела больше и с большим вдохновением, чем когда-либо. Мать заботилась о том, чтобы содержать ее чистой и нарядно одетой, как большую куклу. Было очевидно, что она отдавала себе отчет о мире, но связывала его с прошлым. Особенно радиопередачи, которые разбудили в ней детский интерес. Она узнавала голоса разных дикторов, которых принимала за друзей своей молодости в Риоаче, потому что радио так и не появилось в ее доме в Аракатаке. Возражала или критиковала некоторые комментарии дикторов, обсуждала с ними самые различные темы или корила их в каких-либо грамматических ошибках, словно они находились рядом с ее кроватью, и отказывалась от того, чтобы ей меняли белье, пока они не попрощаются. И тогда она им отвечала со своим хорошим, незапятнанным воспитанием: