Жить, чтобы рассказывать о жизни
Шрифт:
Дормиторий, даже в комендантский час самый людный и прохладный в городе, находился на бульваре де лос Мартирес. Там меня оставляли дремать сидя, пока заканчивались вечеринки, длящиеся до рассвета. Иногда я спал на складе издания на рулонах бумаги или оказывался с моим легким цирковым гамаком под мышкой в комнатах более здравомыслящих студентов до тех пор, пока они могли выносить мои ночные кошмары и мою дурную привычку говорить во сне. Так я выживал, по случаю и на удачу, ел что имел и спал, где Бог пошлет, пока гуманитарное семейство Франко Муньеры не предложило мне ежедневные два блюда по благотворительной цене.
Отец семейства — Боливар Франко Пареха — был учителем истории в начальной школе, фанатиком артистов и писателей,
Публичные дома под открытым небом на бесконечных песчаных берегах Тески были более гостеприимными, чем нарушающие тишину крепостной стены туристические отели на пляжах. Полдюжины студентов разместилось в «Эль Сиене», чтобы с раннего вечера готовиться к итоговым экзаменам под ослепительными огнями дворика для танцев.
Свежий морской ветерок и рев кораблей на рассвете успокаивал нас грохотом медной карибской посуды и провокациями девушек, которые танцевали без трусов в очень широких юбках, настолько, чтобы морской ветерок задирал их до пояса. Одна из них, чье имя и формы помню очень хорошо, дала себя соблазнить с помощью моего бреда, произнесенного во сне. Благодаря ей я сдал римское право без привычных уловок и убежал от нескольких облав, когда полиция запрещала спать в парках. Мы себя воспринимали в качестве пары, годной не только для постели, но и для домашних обязанностей, которые я выполнял ранним утром, чтобы она могла поспать еще несколько часов.
Тогда я начал привыкать к работе в газете, которую всегда рассматривал больше как форму литературную, чем журналистскую. Богота была кошмаром прошлого, на расстоянии двести лиг и более двух тысяч метров над уровнем моря, из которого я помнил лишь смрад бренных останков 9 апреля. Я продолжал с жаром относиться к искусствам и литературе, особенно в полуночных дружеских кружках, но стал терять энтузиазм быть писателем.
Именно так, что я не возвращался к написанию рассказов после трех уже напечатанных в «Эль Эспектадоре», пока Эдуардо Саламея не нашел меня в начале июля и не попросил при посредничестве маэстро Сабалы, чтобы после шести месяцев молчания я прислал ему еще рассказ. Чтобы ответить на просьбу, я снова перебрал всевозможные идеи, потерянные в моих черновиках, и написал «Другую сторону смерти», которая была очень немногим больше, чем все они. Я хорошо помню, что у меня не было предварительного сюжета и я придумывал его по мере того, как писал. Он был опубликован 25 июля 1948 года в приложении «Фин де семана», очень похожий на предыдущие, и я снова принялся за написание рассказов только на следующий год, когда моя жизнь была уже другой. Единственное, чего мне не хватало, так это отказаться от немногих занятий по праву, которое я продолжал изредка изучать, но они были моим последним алиби, чтобы не дать погаснуть мечте родителей.
Сам я и не подозревал тогда, что очень скоро стану другом лучшего учащегося за все время, которого Сабала и Рохас Эрасо мне представили с большим воодушевлением в библиотеке Густаво Ибарры Мерлано. Он только что вернулся из Боготы со степенью Педагогического института и немедленно присоединился к кругу «Эль Универсаль» и полуночным обсуждениям на бульваре де лос Мартирес. Между пылким красноречием Эктора и творческим скептицизмом Сабалы Густаво он обогатил меня систематической тщательностью, которой очень не хватало моим импровизированным и рассеянным идеям и беспечности моей натуры. И все это с трогательной теплотой и железным характером.
На следующий день он пригласил меня в дом своих родителей на берегу огромного моря в Марбелье, с внутренним двором. Во всю двенадцатиметровую стену тянулась библиотека, содержащаяся в идеальном порядке, где хранились только те книги, которые необходимо прочитать, дабы не мучила совесть. Там были издания греческих, латинских и испанских классиков, за которыми настолько хорошо ухаживали, что они казались нечитанными, но на полях были коряво написаны ученые заметки, некоторые на латинском языке.
Густаво рассказывал о них с блестящим красноречием, но краснел до корней волос и, стыдясь этого, пытался выкрутиться с помощью язвительного юмора. Один друг сказал мне о нем: «Этот парень — святой». Я сразу поверил в это. Даже после того как познакомился с ним ближе, думал о нем так же.
Тот первый раз мы разговаривали без остановки до утра, и я узнал, что его чтение было обширным и разнообразным, но поддерживалось глубоким знанием католических мыслителей разных эпох, о которых я никогда не слышал. Он знал все, что должен был знать о поэзии, но особенно о латинских и греческих классиках, которых читал в оригинале.
У него были мудрые суждения о наших общих друзьях, и он мне дал много важных сведений, чтобы любить их больше. Он подтвердил значимость трех журналистов из Барранкильи — Сепеды, Варгаса и Фуэнмайора, — о которых мне столько говорили Рохас Эрасо и маэстро Сабала.
Меня поразило, что, кроме стольких интеллектуальных и гражданских достоинств, он плавал, как олимпийский спортсмен, обладая телом, созданным и натренированным быть чемпионом.
Больше всего во мне его встревожило мое подозрительное презрение к греческим и латинским классикам, которые мне казались скучными и бесполезными, за исключением «Одиссеи», которую я читал и перечитывал частями много раз в лицее. Поэтому, прежде чем попрощаться со мной, он выбрал в библиотеке книгу, переплетенную кожей, и дал мне ее с некоторой торжественностью. «Ты можешь стать хорошим писателем, — сказал он, — но никогда не будешь очень хорошим, если не знаешь очень хорошо греческих классиков». Книга была полным собранием сочинений Софокла. Густаво с этого момента был одним из важнейших людей в моей жизни, потому что «Царь Эдип» оказался с первого прочтения совершенным произведением.
Это была знаменательная ночь для меня благодаря тому, что я одновременно открыл и Густаво Ибарру, и Софокла, потому что несколько часов спустя мог умереть презренной смертью в комнате моей тайной подруги в «Эль Сиене».
Помню, как будто это было вчера, как ее давнишний сутенер, о котором она думала, что он мертв уже более года, выкрикивая проклятия, как безумец, выбил дверь комнаты ногами. Я сразу же в нем узнал своего одноклассника из начальной школы в Аракатаке. Мы не виделись с тех пор. Он вернулся разозленный, дабы немедленно вступить во владение своей кроватью. Но вдруг узнал меня и проявил хороший тон, прикинувшись не понимающим, почему я в чем мать родила, с полными ужаса глазами и в его кровати.
В тот год я познакомился также с Рамиро и Оскаром де ла Эсприельей, любителями нескончаемых бесед, особенно в домах, запрещенных христианской моралью. Оба жили со своими родителями в Турбако, в одном часе от Картахены, и появлялись почти каждый день на собраниях писателей, художников и артистов в кафе-мороженое «Американа». Рамиро, выпускник юридического факультета Боготы, был очень близок к кругу «Эль Универсаль», где вел рубрику стихийных заметок. Его отец был суровым адвокатом и либералом свободного толка, и его прелестная супруга открыто и бесстрашно высказывала свои мысли. У обоих была похвальная привычка разговаривать на равных с молодыми. В наших длинных беседах под густолиственными ясенями Турбако они мне предоставляли бесценные сведения о Тысячедневной войне, литературный источник, который иссяк со смертью дедушки. Благодаря матери Рамиро у меня до сих пор сохранилось наиболее достоверное представление о генерале Рафаэле Урибе Урибе, с его почтенным превосходством, величественной осанкой и размером рук.