Живая душа
Шрифт:
Впрочем, перед Микулаем он постарался сохранить свой авторитет. Встретились в сельсовете, и Емель покровительственно похлопал Микулая по плечу:
— Я тебя свалил, я тебя и поднял… Цени!
— Убери руку, — сказал Микулай.
— Ты что?! Я же по-доброму!
— Отойди.
Емель обернулся к присутствующим:
— Ну вот. На правду люди обижаются, доброту ценить не хотят… А разве получился бы из него передовик, если бы мы не поправляли, не воспитывали его как следует? Ладно, Микулай… Когда-нибудь поймешь и оценишь.
Шли предвоенные годы. Микулай и
Началась война. Микулай ушел на нее одним из первых в деревне и все испытал, что положено было солдату, — и гнетущую тяжесть отступлений в сорок первом, и окопные зимы, и фронтовые госпитали. И долгие, растянувшиеся на годы дороги к вражеской границе.
В последний раз Микулая ранило под Кёнигсбергом; дивизия обходила город с запада, завершая окружение. Вечером появился в батальоне генерал, побеседовал с бойцами, а затем сказал, что представит к званию Героя того, кто принесет ему во фляжке воду Балтийского моря.
Конечно, не сама соленая водичка была дорога. Как можно скорей надо было вырваться на побережье и отрезать пути отхода из фашистской крепости.
Немало нашлось охотников принести воду во фляжке, среди них был и Микулай. Уже близился конец войне, и благоразумнее было не рисковать, поберечь себя. Не только Анна ждала возвращения Микулая с фронта, дети ждали — сынок и дочка… И все-таки Микулай вызвался. Сердце взяло верх над медлительным, все взвешивающим мужицким рассудком…
Наутро пошли в прорыв. Такой страшной атаки не помнил Микулай, гремело и выло вокруг, земля будто кипела и всплескивалась. Но вот уже видны с холма береговые дюны и пространство залива, белесая вода, гладкая, как льняная скатерть. И тут Микулая словно бы дернуло резко за левую руку. Сгоряча он боли не ощутил, но рука онемела.
Он помнит, что еще бежал к дюнам, сунув раненую руку за пазуху, за расстегнутую на груди гимнастерку, животу было горячо и липко от крови, а потом дюны стали наискось подыматься вверх, залив опрокинулся, и все исчезло.
В госпитале Микулай слышал, что фляжка с балтийской водой была-таки доставлена генералу. Принес ее знакомый солдат, вологодский парень, почти земляк Микулая.
После возвращения домой едва поборол Микулай отчаяние, боль свою и горечь. Мужиков нету в деревне, надо работать, а он теперь инвалид.
Сядет подшивать ребятишкам валенки — дратву не может затянуть одной-то рукой. Выйдет дров наколоть, топором ударит — и сам закачается, в голове звон и огненные круги, дает себя знать рана на виске…
Пришлось помаленьку, исподволь втягиваться в работу и терпеть эту боль, эту слабость, эту проклятую немощность. И надо было не опуститься с тоски и не срывать горькую злость на жене и детях. Они ведь не виноваты.
Он терпел, приноравливался. Летом уже на сенокосилке работал, осенью — на жатке. Оказалось, что можно и с немощью своей справиться, если зубы покрепче стиснуть.
Емеля тогда уже не было в деревне. Уехал куда-то на Север, где платили подороже, с надбавками; устроился в военизированную охрану. Жену с детьми выписал к себе, и теперь соседская изба стояла с заколоченными окнами, будто с бельмами на глазах.
Однажды в сенокосную пору Микулай заскочил в сельпо, курева раздобыть. И столкнулся нос к носу с Емелем. Начальственный вид приобрел располневший, медлительный в движениях Емель; картинно выглядел в хромовых своих полумягких сапогах, в диагоналевых зеленых галифе с небольшим напуском, в плотном, с подложенной грудью кителе… А Емель великодушно не заметил, не стал разглядывать драный пиджачишко Микулая и растоптанные его кирзы.
— Здорово, если узнал!
— Отчего же, узнал… — невольно улыбнулся Микулай.
— Постарел-то! Оброс!
— Не беда, бороду в бане сниму.
— А морщины? Их, брат, не снимешь, а?
— Да они не мешают.
— Любоваться тобой некому? Плохо, брат… А ты не сиди в такой глуши.
— Кому же сидеть-то? — сказал Микулай. — Ты вон уехал, не пашешь, не сеешь… На чьем хлебушке раздобрел?
— Не на твоем, Микулай. С твоего хлеба не поправишься. До сих пор поднять колхоз не можете… Да ты не обижайся, чего там. Я бы тебе помог по старой-то памяти. Пристроил бы на хорошую работенку.
— Куда?
— Под свое руководство. У меня теперь немало подчиненных.
— Нет. Не дадут мне справку из деревни уйти.
— Велим оформить справку!
— Нет, Емель. Мне уж здесь заказано жить.
— Сам, значит, понимаешь? Вот я и говорю: рад бы помочь, да с тобой не столкуешься… Заносчив ты. Примериваться к жизни не умеешь… Пожалуй, не поладили бы мы с тобой на общей работе. Там, знаешь, беспрекословное подчинение — это закон!
— Может, и не поладили бы.
— Да… Но пора ведь и перемениться, Микулай! Пора сообразить, кто из нас прав. Давай-ка прихватим пару бутылочек, посидим, обмозгуем. А?
— Лучше в другой раз, — сказал Микулай.
— А то посидели бы? Вдруг столкуемся, а?
— Некогда мне.
— Дела твои такие, что подождут.
— Нет, Емель.
— Может, из-за денег стесняешься? Я платить не заставлю, не бойся. Сам угощу по-приятельски!
— Нет, — сказал Микулай. — Не могу.
Он ушел из сельпо, ничего не купив. Обычно он брал продукты в долг, до пенсии, и сейчас не хотел, чтоб Емель увидел, сколько записей у продавщицы в тетрадке.
Через годика два Емель опять приехал в отпуск, и опять Микулай встретил его в магазине. Но уже не такой радушной была встреча.
На магазинных дверях висел тогда плакат, изображавший капиталистическую действительность: подножие небоскреба, фонарь и бандит в надвинутой шляпе приставляет револьвер к животу одинокого прохожего.
— В Америке-то и шпана в шляпах разгуливает! — удивленно и весело проговорил Микулай, рассматривая забавный плакат.
Емель спросил негромко:
— Завидуешь? А?..
— Почему это?
— Да так можно понять. Они в шляпах разгуливают, а мы…
— Я не завидую. Просто обмолвился.