Животная любовь
Шрифт:
Я собрала остатки сил, энергично, с шумом втянула носом слизь, которая чуть было не потекла у меня из носу, и схватилась за руку Бизальцки, — на ощупь она была прохладной, сухой и какой-то приятно мягкой, как вялый лист большого комнатного розана, который стоял за креслом моей бабушки.
Я посмотрела на запачканные носы своих новых красных туфель, кое-как разгладила перлоновое платье, всё в зеленых пятнах от травы и желтых — от глины, которое, слава богу, и без того отличалось пестротой расцветки, застегнула синюю вязаную кофту, но меня все равно колотило как в лихорадке, и от холода я прижала руки к груди.
Деланное, гневное покашливание, которое послышалось через пару минут, ясно показывало: Бизальцки смотрит прямо на меня и хочет мне что-то сказать.
Но
Лицо у Бизальцки было красное и покрыто бисеринками пота, обеими руками он рылся в карманах своих штанов. Я не могла понять, что это означает, но тут Бизальцки вынул наконец одну руку из кармана, протянул мне мятый билет на электричку, еще раз откашлялся и сказал: «Я думаю, тебе ясно, что ты меня жестоко разочаровала. Работа биолога-исследователя требует мужества, самообладания, непредвзятости, осмотрительности, выдержки, системы, но главное — уважения, уважения к чудесам природы. Ничего этого, как мы только что видели, у тебя нет. Ты — недисциплинированная, несамостоятельная, невнимательная, эгоистичная, невоспитанная, ты — неженка и нытик, короче говоря, для научной работы в лесу и в поле ты непригодна. Вот тебе билет. К вокзалу ведет прямая дорога, которой мы пришли сюда. Отправляйся. И чтобы больше я тебя никогда не видел».
Я выхватила билет у него из рук, развернулась и побежала. На шее у меня от натуги пульсировали вены, словно сопротивляясь чему-то большому, живому, с ногами и головой, а я пыталась проглотить это живое — и не могла. Я непрерывно плакала. Ног под собой я уже не чувствовала. Голова казалась раскаленной и пустой, как пончик в кипящем масле. Я пыталась сосредоточить все свои мысли на тех пятидесяти пфеннигах, которые сэкономила, потому что теперь мне не надо брать обратный билет и можно купить на эти деньги два стакана лимонада, замечательного холодного лимонада, который я куплю сразу же, в вокзальном киоске, если, конечно, он открыт, и наконец-то смочу пересохшую слизистую горла и желудка.
Это случилось в понедельник после осенних каникул. Дуб, который и на этот раз ничего, кроме златогузок, на свет не произвел, утром свалили, распилили на куски и вынесли из школьного двора. Я сидела рядом с каланчой из десятого «Б» на ступенях лестницы, ведущей в котельную, мы жевали «американки», которые я купила на ее деньги, и каланча рассказывала мне, что она не будет никуда поступать, а хочет выучиться на парикмахера, на мужского парикмахера, потому что рост у нее что надо и потому что мужчинам нравится, когда волосы им моет молодая девушка. «Вот увидишь, сначала я их как следует намажу шампунем, потом — массаж кумпола, капитальный массаж, тут уж они у меня начнут мурлыкать как коты, станут мягкие как воск и начнут совать мне в карманчик халата купюры, пачками, не считая», — мечтательно говорила каланча, и в этот момент секретарша директора, которая наверняка неслышно подкралась к нам сзади, схватила каланчу за плечо и, перекрывая пронзительный вой новой сирены, оповещавшей о конце перемены, заорала ей прямо в ухо: «У вас сейчас урок, вот и идите на урок, да поживее! А подружка ваша отправится к директору».
Директор сидел за своим письменным столом красного дерева, на полированной поверхности которого, как и раньше, виднелись только листочки растения, своими цепкими побегами оплетавшего ножки и передний край стола. Но на этот раз я даже не успела произнести ритуальное приветствие, как директор поднялся и протянул мне руку, хотя дотянуться до меня через стол было непросто.
«Ну и дела, — ухмыляясь сказал директор, — просто как в кино, честное слово. Тут только что была женщина, она пришла и, хотя никто ее не просил, распаковала свою сумку. Она сказала, что она такая-то и такая-то, мол, сестра некоего Бизальцки, который выступал когда-то в нашей школе, а теперь он внезапно умер, и ей нужно исполнить все, что он написал в завещании. Она назвала имя одной нашей ученицы, а именно — ваше имя, и уже хотела было уйти. Я спросил, нет ли хотя бы какого-нибудь сопроводительного письма или пояснений, которые Бизальцки сообщил ей еще при жизни. Нет, ответила женщина, ничего нет, есть только то, что она привезла. Потом она, кажется, на секунду задумалась и после паузы сказала, чтобы я передал этой ученице, что Бизальцки отправил анаконду обратно в Бразилию, на Амазонку».
Произнося последние слова, директор вдруг исчез за письменным столом. Потом он появился снова, распрямился, поставил на свой стол пирамиду из трех деревянных ящиков и пододвинул их к своей зеленой изгороди. «Прошу, — воскликнул директор, подзывая меня, — все это принадлежит вам». Но когда я ухватилась было за ящики, директор возложил одну руку на верхний ящик, другой рукой потер подбородок, подозрительно склонил голову набок, испытующе посмотрел на меня и сказал, чеканя каждое слово: «Значит, Бизальцки отправил анаконду на Амазонку, в Бразилию. Это что, какой-то пароль?»
Директор набрал в легкие воздуха, покрутил указательным пальцем над ящиками и продолжил: «А что, если эти идиотские твари в ящиках набиты внутри маленькими секретными записочками, как шоколадные конфеты — коньяком и кремом? Откуда мне знать? Я ведь тут просто аист счастья, пасхальный заяц, Санта-Клаус, я — почтамт, бюро находок, я — консультант по грибам и, если угодно, по совместительству директор школы. Ну, берите, и чтобы духу вашего тут больше не было».
Пока директор не передумал, я схватила ящики, пробормотала положенные слова прощания и почти бегом бросилась прочь.
Сразу, едва взглянув на стеклянную крышку первого гробика, я поняла, что мне досталось в наследство. Это были три раздела братского мавзолея, переданные мне небезызвестным Бизальцки, который два года назад так чудовищно меня унизил, но зато змее своей даровал свободу. Теперь он был мертв, как все эти жуки-носороги, жуки-олени, бронзовки, майские и навозные жуки. Прижав к груди ящики, я медленно несла их вниз по лестнице. Как и все они, он лежал теперь в ящике, обтянутом бархатом, но только его никто не протыкал насквозь, не препарировал и не помещал под стекло. Вряд ли покойный Бизальцки, подобно Белоснежке или Ленину, лежит в гробу под стеклом — нет, этого я себе представить не могла, и уж подавно мне никак не верилось, что его могли сжечь и теперь он превратился в горстку пепла на дне погребальной урны.
К счастью, на лестнице я никого не встретила. Уже давно шел урок, уже по крайней мере минут пятнадцать, и, хотя это был мой любимый предмет, с этими ящиками в руках обратно в класс я зайти не могла.
Новый молодой учитель биологии обязательно захочет узнать, почему я опоздала, мне придется сказать, что хулиганы из десятого «А» прислали мне кучу записочек с идиотскими рисунками, на следующей же перемене они все набросятся на меня и отберут у меня мои сокровища. Кто-нибудь из них, наверняка этот Паске с загипсованной рукой, точно уронит ящики на пол — ну, один-то точно уронит, — другой, скорей всего Тоби Засоня, наступит на ящик стоптанным резиновым каблуком своего рабочего сапога с подошвой в тридцать пять сантиметров, из которого он давно уже вырос, и тогда по крайней мере с десяток жуков, разумеется самых красивых, наверняка придется выбросить.
Я собиралась пойти к своему каштану, расположиться там со всеми удобствами, закинуть в желудок «американку», спокойно подумать. Но как только кованые чугунные ворота школы захлопнулись у меня за спиной, откуда ни возьмись хлынул дождь, торпедируя меня миллиардами тяжелых капель. Скрестив голые руки, я изо всех сил прижала ящики к животу, наклонилась вперед, чтобы хоть как-то прикрыть их, и, по щиколотку утопая в пузырчатых лужах, со всех ног помчалась домой.
Запыхавшись и вконец выбившись из сил, я сгрузила наконец ящики, и вправду почти сухие, перед нашей дверью, нащупала шнурок на шее и теплый, пригревшийся на груди ключ, радуясь, что чудом до сих пор не потеряла его.