Живой пример
Шрифт:
Хеллер расплачивается, берет квитанцию, вылезает, не прощаясь, и направляется к воротам; в дом он входит со двора. Ему не надо включать трехминутный автоматический свет, он останавливается возле двери в подвал и ждет, пока чьи-то раздражающе неровные шаги — возможно, шаги инвалида, — не стихнут на третьем этаже, тогда он перебегает к парадному входу и, спиной к стене, проскальзывает на площадку первого этажа. Вот дверь, покрашенная в коричневый цвет, и на ней табличка: «Ш. Хеллер». Значит, уже не «Я. Хеллер» и не просто «Хеллер», а «Ш. Хеллер», сокращенно, чтобы пол все-таки оставался неясен. Плоский ключ от двери он носит в одном из отделений своего бумажника.
На старом месте висит их прежняя вешалка — изделие прикладного искусства, а рядом — вот этого раньше не было — вешалка для ребенка. Пальто — взрослое и детское — одного цвета. Одного цвета шарфы и шапки, видимо, это должно означать близость, а может быть — заговор. Против кого? Против него? Если уж заговор, то против него.
Вот кухня с нишей для еды, простенькие занавеси в сине-белую клетку, стол, как всегда, накрыт для следующей трапезы — «чтобы чувствовать, будто тебя ждут»;ряды готовых к делу бокалов, вазочек, соусников — все выстроены по росту; фарфоровая рожица часов — они тикают еще громче, чем раньше; две планки с посудными полотенцами, теми, пестрыми, размером с носовой платок, наверно, пользуется Штефания — зарабатывает, что причитается за вытирание посуды; дребезжащие стопки тарелок и чашек; в хлебном шкафчике, как всегда, только сдобный белый хлеб — обе любят его больше всякого другого. А ванная комната? Унитаз по-прежнему накрыт розовой махровой салфеткой? А над ванной по-прежнему развешано мокрое белье? И все та же корзинка для мусора? Она слишком лгала и опять полна до краев комками грязной ваты, на которой виднеются следы черной туши. А пополнился ли ассортимент красивых и ярких заколок для волос — всевозможных бабочек и гусениц?
Почему, думает Хеллер, после долгого отсутствия мы непременно предполагаем какие-то перемены?
Конечно, стены детской увешаны последними рисунками Штефании, они сделаны цветными мелками и пастелью;па полу у окна плюшевые звери держат совет; на веревочной лестнице висят на вытянутых руках веселые деревянные обезьянки, а дальше, на ночном столике, — две старые обиженные птички, привязанные к палке; повинуясь своему механизму, они попеременно пьют воду из стакана.
Как объяснить ее пристрастие к тяжелой, солидной мебели, которая совершенно не соответствует величине комнат? Может быть, здесь сказывается болезненная жажда собственности? Тяга к прочности? Или врожденное стремление к тому, чтобы превратить свое жилище в неприступную крепость? Перевалившись сбоку через резной подлокотник, Хеллер опускается в неуклюжее кресло, потягивается и оглядывает вещи в комнате: настольную лампу на белой пузатой ножке, кожаный бювар, перекидной календарь — все эти предметы кажутся ему неприятными знакомцами, с которыми ему некогда пришлось жить бок о бок.
Сколько листков календаря надо перевернуть назад, думает Хеллер, до того вечера, когда он возвратился домой после школьной экскурсии, которую сам и затеял, они ездили всем классом в землю Северный Рейн — Вестфалия, в какую-то дыру, где он и его ученики знакомились с «миром труда». Он еще раз листает календарь назад, до той даты; летним вечером он возвращается домой, и Шарлотта встречает его загадочной улыбкой, как по ней заметно, что у нее кое-что припасено, некий ошеломляющий сюрприз, он занимает ее настолько, что она даже не спрашивает, как они съездили; но, прежде чем Шарлотта выложит свою новость, он должен поесть — вот хотя бы эти бутерброды — и напиться чаю, «монастырского чаю», как он его окрестил. Шарлотте не сидится, она нетерпеливо возбуждена, невнимательна.
— Да ты меня слушаешь или нет?
— Ну конечно. Ты остановился
Он рассказывает о своих наблюдениях: встречаешь людей, которые просто не сознают того, что их эксплуатируют, он рисует ей картины трудовой жизни — создается впечатление, будто люди у конвейера все уменьшаются, превращаются в болты и гайки и, тарахтя, уплывают дальше, на монтаж; он передает ей реакцию своих учеников на увиденное — все это просто кричит о необходимости сознательного участия рабочих в производстве; но при этом он не может не заметить, что ее нетерпение возрастает по мере того, как он рассказывает.
— Ну в чем дело, Шарлотта, выкладывай наконец свою новость!
— Пойдем, я тебе кое-что покажу, потом можешь рассказывать дальше.
Ему приходится закрыть глаза и позволить вести себя за руку, сюда, теперь сюда, а теперь можешь открыть глаза.
Так вот он, обещанный сюрприз, резное кресло — страшилище, занявшее чуть ли не полкомнаты и рассчитанное, должно быть, на увесистый зад какого-нибудь важного сановника, и вдобавок этот громоздкий письменный стол, на нем, может, удобно считать акции нефтяной компании, но не проверять школьные тетради.
— О, боже мой, вот это подарочек! — восклицает Хеллер, а Шарлотта боязливо, с надеждой спрашивает:
— Тебе нравится, Ян?
Хеллер осторожно обходит гарнитур, останавливается в углу, растерянно смотрит на подарок и спрашивает:
— Но ради всего святого, кто же будет этим пользоваться? Я хочу сказать, для кого это предназначено?
— Для тебя, Ян, я полагала, что ты это заслужил. Ты рад?
Она задает этот вопрос, хотя видит, что Хеллер подавлен, прямо-таки испуган; так или иначе, сюрприз, который она ему приготовила, вызвал скорее растерянность и смущение, чем взрыв радости, и тогда она сама основательно усаживается в просторное кресло, словно для того, чтобы продемонстрировать мужу достоинства своего подарка.
— Ясно, во всяком случае, одно, — говорит Хеллер, — кто садится в это кресло, должен быть при галстуке и с серебряным карандашом в руке.
— Но посмотри, какие добротные вещи, ты всегда будешь это чувствовать.
— В том-то и дело, — замечает Хеллер. — Чем ценнее вещи, которыми ты владеешь, тем сильнее навязанный ими террор.
— Ах, Ян, ты опять за свое, в последнее время ты только так и говоришь. С пренебрежением ко всему, что люди приобретают, с такой издевкой, словно желание что-то иметь преступно. Разве это не право каждого?
— Ты же присутствовала при том, как я проверял тетради за кухонным столом или на подоконнике. Что мне мешает работать и дальше так? Зачем нам обзаводиться такой массивной старинной мебелью, которая изменит не только мою осанку, но и мое сознание? Да, Шарлотта. Я не доверяю собственности, потому что она сажает нас на цепь или толкает к оппортунизму.
Она устремляет на него долгий вопрошающий взгляд и неуверенно спрашивает: неужели он нисколько не рад, ну хоть чуточку, ведь в конце концов он привыкнет к этой мебели и со временем не сможет без нее обходиться.
— Не знаю, Шарлотта. Я испытал на себе неволю, в которую мы попадаем благодаря собственности.
— Перестань, Ян. Раньше ты разговаривал по-другому, и ты это прекрасно помнишь, когда мы жили на одну мою зарплату. Разве ты забыл, что говорил, стоя перед витринами магазинов? Ты что, совсем уже не помнишь, какие у тебя тогда были желания, планы, наметки на будущее? А теперь, оказывается, нельзя даже порадоваться новому письменному столу, а уж кто позволит себе приобрести новое кресло, тот и вовсе преступник? Но я-то знаю, откуда это идет, чьи теории ты усвоил, я достаточно часто слышу, как вы рассуждаете — ты и твой школьный клуб.