Живые и мертвые идеи
Шрифт:
Н. А. Бердяев и Даниил Андреев писали о каком-то особом русском страхе Антихриста. Андреев находит исток этого в мучительном впечатлении от второй половины царствования Ивана Грозного. Идея подмены святыни оформилась позже, после реформ Никона и Петра, но и неявной форме она сказалась еще в Смуте. Сходные страхи и сходные образы клубились в забегаловках брежневских лет, в героях „Привычного дела“ В. И. Белова — и, как оказалось, в самом Белове. Сталинские победы и сталинские зверства хотелось отделить, приписать двум разным существам и даже сущностям. Этой потребности превосходно
Массовое сознание неохотно приняло правду о преступлениях генералиссимуса и легко согласилось с его реабилитацией. Но куда было девать память о чем-то чудовищном, совершившемся с нами, и чувство нарастающей катастрофы? Нужен был мифический злодей, и он был найден: там именно, куда показывал Сталин, — в кампании по борьбе с космополитизмом, в деле врачей. Некоторых писателей-„деревенщиков“ этот процесс подхватывал и снизу, стихийными волнами народных суеверий, и сверху — через редакцию „Нашего современника“, через антисионистские книги и статьи В. Бегуна, Е. Евсеева, В. Емельянова, А. Романенко, В. Скурлатова…
Страсть к поискам виноватого принадлежит прошлому, она коренится во времени, когда творческие силы были скованы, сделать нельзя было решительно ничего путного, и праздное внимание захватил бесплодный вопрос: кто загубил Россию? Сейчас снова выдвинулся вопрос: что делать? Как только мы повернулись к нему, Шмелев или Попов на каждом шагу спорят с Беловым и Распутиным. Но консерваторы сохранили преимущество застоя — внимание к вечному. И общество оказывается перед ложным выбором между извращенной духовностью и рациональной бездуховностью. Потому что схемы прорабов перестройки захватывают ум, но ничего не говорят душе.
Можно спокойно принять этот раскол, как христиане приняли фактический раскол церкви. Но мне кажется, что духовный выход из застоя невозможен без переоценки ценностей, без выхода к новому религиозному сознанию, без заново провозглашенной открытости вселенскому духу, смывающему обиды.
Я думаю, что единственный способ действительно покончить со счетами между народами — это разделить и дебет, и кредит на бесконечность, свести к нулю. Означает ли это конец народной памяти? Нет! Но совсем не одно и то же — память обид и память ошибок, память помрачений, охватывающих народы. Чем глубже эта память, тем больше стыд за свои грехи и снисходительность к чужим.
Зарубки стыда были моими личными заповедями. Думаю, что так же складывались и общие заповеди. Что до обид, которые мне причиняли, то через несколько лет я их не помню. То есть могу вспомнить как факты, но живой памяти обид нет. И совсем дико мне кажется спрашивать с живущих за давнее прошлое. Никаких справедливых счетов между народами нет, не было и не может быть. Возможно другое: прощение. Не ограничивать надо свои обиды (как предлагает Солженицын), а простить. Это старая идея, провозглашенная еще 2000 лет назад, но ничего лучшего не придумано.
Чтобы не излагать свою мысль абстрактно, попробую разобрать пресс-конференцию Адамовича, Климова, Окуджавы и Распутина в Западном Берлине 6 марта 1987 г. Начну с реплики Элема Климова: „Информационные функции нашего телевидения резко изменились,
(* Форум, 1987, № 17, с. 217. *)
„Вот Элем Климов здесь говорил о советском телевидении, — подхватил Распутин. — Когда оно дает развлекательные программы, то впечатление такое, что балом правит сатана. Бывают иногда такие минуты, когда кажется, что праздник дьявола состоялся уже и в народе тоже. Я говорю сейчас не о народе и его мировоззрении. Не о народе, а о населении. Потому что глянешь, что делается вокруг, и это действует так угнетающе, что уже не хочется ничего делать — ни в литературе, ни в чем другом…“ (*)
(* Там же, с. 218. *)
Если не говорить о наивной попытке опереться на народ и его мировоззрение, когда население увлек сатана, этот вопль ужаса, во всей его непосредственности, мог бы вырваться и у меня.
Раскол начался после вопроса Адамовича: „Мы найдем сотни, тысячи произведений, где ставится проблема: должен ли человек пожертвовать собой ради народа. Сегодня бомба поставила проблему, о которой страшно даже и сказать, а между тем это вполне возможная ситуация. Возникает вопрос: должен ли собой пожертвовать народ ради человечества?“ (*)
(* Там же, с. 220. *)
„Чтобы говорить о человечестве, — возразил Распутин, — прежде всего нужно говорить о своем народе. Это и есть польза человечеству. Это не ради дискуссии, а просто я верю в слово „народ““ (*).
(* Там же, с. 222. *)
По сути дела, Распутин отказался обсуждать ситуацию атомного века. Он закрыл глаза на вопрос, ответа на который „народ и его мировоззрение“ не знают, не успели нажить.
Адамович навестил друга, командира атомной подводной лодки, и спросил его: „Представь себе, что кто-то там нажал кнопку и вся половина человечества, наша половина, уничтожена. Теперь тебе придется решать, ответишь ли ты тем же, нажав кнопку. Как ты поступишь?“ А женщины сказали: „Конечно, они же наших всех убили“. В них, в этих женщинах, говорит опыт и мышление и эмоции прошлой войны… Сейчас проблема стоит по-другому: „Они тебя уничтожают, а ты должен уничтожить вообще все человечество“. Потому что твой ответный удар — он ведь убьет все человечество» (*).
(* Там же, с. 220–221. *)
Пока народ остается нашей высшей ценностью, мир на краю гибели. Человечество может спастись только в том (трудно вообразимом) случае, если народы согласятся остаться со страданиями неотомщенными и даже за гибель свою не захотят мести. Как тот безвестный еврей, узник Дахау, молитва которого, записанная на клочке оберточной бумаги, была после войны напечатана в «Зюддойче цайтунг» и оттуда попала в проповедь митрополита Антония Блюма:
«Да перестанет всякая месть, всякий призыв к наказанию и возмездию. Преступления переполнили чашу, человеческий разум не в силах больше вместить их. Неисчислимы сонмы мучеников…