Живые люди
Шрифт:
– …Надо сжечь! Сжечь, слышите? Нельзя заходить!
Первую неделю января мы провели, смотря в небо, – не сговариваясь, ничего не обсуждая; казалось, на какое-то время мы вообще потеряли способность говорить, оглушенные единственной мыслью – безжалостная, неразборчивая чума догнала нас. В тот самый миг, когда мы поверили, что убежали достаточно далеко, – она дотянулась, разыскала нас даже здесь, посреди засыпанного снегом леса без дорог, без человеческого жилья. Протянула свой длинный отравленный язык и скользнула им по краю нашего маленького уязвимого убежища – легко, беспрепятственно, как будто в нашем бегстве с самого начала не было ни малейшего смысла, как не бывает смысла в отчаянных усилиях измученного, обезумевшего от страха грызуна, забавляющих его когтистого истязателя – я вас вижу, я знаю, где вы, мне ничего не стоит убить
Из беглецов мы превратились в наблюдателей – беспомощных и пассивных, достигших точки, за которой ничего не осталось; нам больше некуда было бежать, и теперь изо дня в день мы могли только следить за этапами жалкой и бессмысленной борьбы, происходившей на том берегу, в двух километрах от нас, гадая, сколько времени понадобится ей, чтобы победить этих почти незнакомых нам людей. Мы ничего не знали об этой борьбе – нам было неизвестно, все ли они больны, сколько из них еще живы, и единственным свидетельством того, что борьба еще продолжается, служили едва различимые на фоне низкого серого неба столбы дыма, поднимавшегося из печных труб.
Чтобы разглядеть их, нужно было выйти на улицу и пройти по вмёрзшим в лёд деревянным мосткам до самого края, туда, где густо растущие на острове деревья не загораживали обзора, и я не могу сосчитать, сколько раз за эти дни все мы, в одиночку, стараясь не столкнуться друг с другом, подходили к этому краю и поднимали глаза вверх, потому что до тех пор, пока дым поднимался, еще можно было делать вид, что не всё кончено, что каким-то невероятным, неизвестным способом им удастся спастись, пусть не всем, пусть хотя бы кому-то из них.
А потом наступил день, когда мы не увидели дыма – сколько бы ни вглядывались в мутный горизонт. И хотя это ещё можно было объяснить себе – пасмурная погода, плохая видимость, сильный ветер, нужно подождать до завтра и попробовать еще раз, – дыма не было ни назавтра, ни еще через день; и берег, и небо над ним выглядели пусто и безжизненно, необитаемо. Обманываться не было больше смысла – она победила, и мы остались одни.
Наверное, нам следовало сделать что-нибудь – что угодно, принятое в таких случаях: мы могли выпить, не чокаясь, могли вспомнить их имена – те, что успели узнать, и произнести их вслух, могли просто поговорить о них – но по какой-то странной причине мы не стали делать ничего. Напротив, мы перестали упоминать их, словно их никогда не было, словно вся эта маленькая колония, неожиданно вынырнувшая из небытия на самом краю нашего путешествия и спустя какой-нибудь месяц снова в него нырнувшая, была не более чем галлюцинацией, померещившейся нам где-то посреди испуганной кутерьмы последних проведенных в дороге дней, как если бы мы заснули где-то между Медвежьегорском и этим маленьким островом. Заснули и увидели сон, который уже закончился и о котором нет смысла вспоминать; и весь следующий месяц мы просто существовали – вяло, апатично, молча, открывая рот только затем, чтобы произнести какие-то самые простые слова, касающиеся маленьких ежедневных будничных дел, не думая о будущем, не строя планов, истощая скудные запасы еды, теряя силы.
Только в день, когда оказалось, что еды почти не осталось, а точнее – позже, ночью, когда мы с Сережей сидели на обледеневших деревянных мостках и он произнес «нам нужно сходить на тот берег», а я ответила быстро – быстрее, чем успела обдумать его слова, – «нельзя», реальность вдруг почти осязаемо перестала двоиться и совместилась, встала на место, как будто рассеялся хмель, как будто с щелчком закрепилась, наконец, нужная линза в медицинской оправе и стали видны все строчки проверочной таблицы на противоположной стене.
В этой настоящей реальности, которую мы все неожиданно осознали, на том берегу стояли два огромных бревенчатых дома, доверху забитых мертвецами, и, как бы мы ни выкручивались, рано или поздно нам обязательно нужно было перейти озеро, войти туда и обыскать каждый угол, собирая всё, жизненно нам необходимое, – крупу, консервы, лекарства, оружие, топливо и множество полезных мелочей, о которых мы не подумали, собираясь в дорогу, которыми не успели запастись сами.
Серёжина идея не вызвала споров. Наутро после нашего ночного разговора, перед тем, как уйти с Мишкой на озеро проверять сети, он сказал – спокойным, будничным голосом, как будто это не мы целый месяц притворялись, что на том берегу нет и не было никаких домов, как будто весь этот месяц мы только и делали, что обдумывали способ, надежный и безопасный, проникнуть туда и не заразиться:
– Если надеть маски и перчатки, если ничего не трогать голыми руками, я думаю, ничего не случится.
И папа, быстро вскинув голову, подхватил:
– Перчатки, в конце концов, можно сжечь.
А Ира сказала:
– Вот еще, достаточно просто прокипятить, разведем костер на улице, согреем воды в тазу, консервы на всякий случай можно еще спиртом…
Это не было похоже на начало разговора, на самое первое обсуждение предстоящей опасной вылазки; напротив, всё выглядело так, словно решение уже принято и осталось только договориться о деталях, и тем более странно, что после такого оживленного, полного идей утра ничего, по сути, не изменилось, потому что ни назавтра, ни через неделю этот сложный план, включающий все возможные меры предосторожности, так и не был осуществлен.
Мы тянули – даже после того, как закончились консервы, и потом, когда не осталось ни крупы, ни макарон, когда кончился чай, даже когда нам почти полностью пришлось перейти на рыбу, которой было мало, а в некоторые дни не было вовсе, когда подошли к концу запасы сухого молока, когда мы все, даже дети, могли позволить себе есть только один раз в день и порции стали совсем крошечными, – мы тянули время, потому что между обсуждением этого плана, с которым никто не спорил, с которым все были согласны, и его выполнением существовала огромная разница, заключавшаяся в том, что говорить о необходимости перейти озеро можно было сколько угодно, а вот сделать это на самом деле оказалось невероятно, нечеловечески страшно. Это был еще не голод – не настоящий голод, хотя псу не доставалось уже почти ничего, кроме самых несъедобных и жестких рыбных очистков, которые он проглатывал, не жуя, а затем тяжелым, неприятным взглядом провожал каждый съеденный нами кусок; я боялась, что в какой-нибудь момент он не выдержит и сделает что-нибудь такое, из-за чего они, остальные, перестанут ему доверять, я не дам тебя съесть, думала я, ты мне нужен, я еще не знаю, зачем, – но ты мне нужен, нам бы только дотянуть до весны. Это был еще не голод – не настоящий голод, хотя дети стремительно становились прозрачными и сонливыми, словно повинуясь какому-то встроенному закону сохранения энергии; хотя мы, взрослые, уже начали терять в весе – у Мишки запали щёки и ввалились глаза, и даже Лёнин громадный живот существенно уменьшился в размерах, угрожая вот-вот превратиться в пустую складку кожи; хотя каждое утро, когда я чистила зубы жесткой, смоченной в теплой воде щеткой, на снегу оставались теперь розоватые следы, а во рту – привкус крови. Несмотря на всё это, мы еще не начали голодать по-настоящему, у нас еще было время.
Февраль уже почти закончился – хотя мороз, сжимавший наш хлипкий дом со всех сторон, нисколько не ослаб, дни стали заметно длиннее, – и мысль о том, что мы всё-таки протянули целый месяц на жалкой кучке консервов и свежей рыбе, позволяла нам всякий раз откладывать неизбежный пугающий поход на ту сторону еще на неделю вперед, еще на несколько дней, на потом, когда сети снова окажутся пустыми, когда случится что-нибудь ещё, не оставив нам другого выбора. И, просыпаясь каждое утро, я по-прежнему отсчитывала вслух – двадцать шестое февраля, двадцать седьмое, скоро весна, мы дотянем, мы сможем дотянуть, нам не придется туда идти.
В тот день я проснулась и поняла, что не знаю, какое сегодня число. Сережа был уже в куртке и возился с термосом, наливая согретый на печи кипяток, – в последние дни я перестала чувствовать, как он поднимается с кровати, как с облегчением распрямляется ее продавленная сетка, потому что спала теперь крепче и тяжелее, чем раньше, иногда даже пропуская момент, когда он уходил, когда все они уходили, оставив меня наедине с этими женщинами. Которые и теперь, после двенадцати дней пути и трех месяцев неуютной и тесной жизни здесь, на озере, оставались такими же чужими, как в первый день. Которые не были мне нужны – не были бы, если бы не это невыносимое одиночество, падающее на меня сверху в миг, когда за Сережей, Мишкой и папой закрывалась дверь, и отпускающее только в момент их возвращения, если бы не этот нестерпимый обет молчания, словно висящий над моей головой, делающий меня невидимкой. У них были спасительные, объединяющие хлопоты вокруг детей, и, казалось, это вынужденное соседство не доставляет им никаких неудобств, они говорили – принеси воды, подбрось дров, посмотри в окно – не идут еще?