Живым не верится, что живы...
Шрифт:
Гроссман — беспощадный художник. Он видел жизнь и людей такими, какими они есть, без всяких прикрас, не боялся говорить самую суровую, самую безжалостную правду о человеке, о том зле, которое он способен творить, о его изуверской жестокости.
Гроссман — бесконечно добрый художник. Переживший столько ударов судьбы, столько несправедливостей и разочарований, столько горя, он не утратил веры в способность человека одолеть зло, творить добро.
Уже после того, как у него изъяли рукопись «Жизни и судьбы» и никакой надежды на то, что он увидит напечатанной книгу, которую считал самым большим своим достижением, незадолго до смерти (смертельная болезнь его, что бы ни говорили на этот счет врачи — я уверен, была следствием того удара, который нанесли ему власти), он все-таки с неколебимой убежденностью писал: «Самое прекрасное что есть в мире, — это живое сердце человека.
Негаснущий свет этой любви, человечности и свободы несут книги Василия Гроссмана.
Как бы ни была горька…
(О повестях Даниила Гранина)
В предисловии к своим первым рассказам о войне Даниил Гранин укорял себя: «У меня не было тогда даже записной книжки. Я не старался ничего запомнить, специально увидеть. Солдатское дело ясное — стрелять, поесть, поспать… Я видел только, что можно из окопов, где мы сидели под Пушкиным, и то, что видно в триплекс. Мои товарищи… Я не смотрел на них, как на будущих героев моей книги. Конечно, с профессиональной точки зрения я провел эти годы расточительно. Сколько замечательного можно было бы сохранить в памяти, если б знать… Наверное, и того, что помнишь, предостаточно, и все же, разумеется, что-то очень важное забылось навсегда».
Я не знаю, как назвать эти первые произведения Гранина о войне — рассказами, воспоминаниями? Через много лет, к шестидесятилетию Победы по телевидению транслировали рассказы Гранина о блокаде. Он опирался главным образом на материал, который они с Алесем Адамовичем собрали, готовя «Блокадную книгу». Но одна передача была посвящена его собственной войне — выяснилось, как много он запомнил, как много потом отозвалось в его книгах… Наверное, поэтому устоявшиеся жанровые определения не прикрепляются к тому, что писал Гранин о войне — не только к первым рассказам. «Наш комбат» называют повестью (я в том числе). Верно ли это? В «Прекрасной Уте» Гранин, вспоминая свой сорок первый год, пишет: «Накануне отъезда я ходил по тем местам со своим комбатом. Мы разыскивали старые, заросшие землянки». Что он имеет в виду, поездку, которая подтолкнула его написать «Наш комбат» или само это произведение? Не знаю, повестью в содержании сборника Гранина, который я сейчас держу в руках, называют «Прекрасную Уту», хотя это эссеистика, впрочем, может быть, в ней есть эпизоды, рождением своим обязанные художественному вымыслу.
Это небольшое литературоведческое отступление мне понадобилось для того, чтобы сказать, что читатель в данном случае имеет дело с довольно сложной, неоднозначной художественной структурой. Один литературный ориентир все-таки стоит отметить — на него указывает сам Гранин — это «Путевые картины» Гейне. В «Прекрасной Уте» Гранин пишет: «„Путевые картины“ мне кажутся идеалом прозы — в них свобода, о которой всегда мечтаешь, — свобода от сюжета, от хронологии, от географии. Эта проза свободнее, чем стихи. О чем она? В том-то и секрет ее, что она ускользает от подобного вопроса. Обо всем, но это не пресловутый поток сознания, а скорее поток жизни, поэзии, размышлений, фантазии; поступки и воспоминания, описания и исповедь».
Для писателя с такой фронтовой биографией, как у Гранина, он поздно начал писать о войне. Как-то, уже в послевоенные годы, он признался: «Прошло много лет, прежде чем я решился писать о войне. Почему-то раньше не хотелось. Молчать легче, чем забыть». Что подтолкнуло взяться за перо? Появившиеся книги участников войны, та «окопная правда», которую они рассказывали. «Оказалось, — признавался Гранин, — что у солдатской жизни на фронте кое-какие преимущества видения войны, и, раз так уж получилось, надо их использовать. То, что прожито, прожито самим, поэтому не нужно ничего сочинять, можно писать про то, как это было с тобой и теми, кто был рядом. Про свой танковый экипаж, про свой взвод. Про своего комбата».
«Молодая война» — так назвал Гранин свой первый цикл: герои его повести «Наш комбат» — совсем молодые люди, в сущности мальчишки — это надо помнить, чтобы правильно понимать их, ясно представлять себе, что они понимали и знали, а о чем понятия не имели.
Первые военные вещи Гранина появились, когда нас от Победы отделяли уже два десятилетия, а это были непростые годы, на многое у нас открылись глаза, мы поняли то, что в лучшем случае смутно чувствовали. Мне кажется, что Гранин искал свою тему, свой взгляд на происходившее, даже на то, что было с ним самим. Нелегко они давались. Это память. Но это не только то, что в ней хранилось о тех свинцовых годах,
В первом военном рассказе Гранина «Смерть интенданта» возникает эта очень важная для него мысль:
«Был такой интендант, — сказал Саша, — героический командир. Некоторые умилялись.
— Это я, что ли умилялся? — сказал я.
— Забыл! Забыл, как всех воодушевлял, когда по лесу шли? В пример ставил. Во исполнение приказа — живым в плен не сдаваться».
С удивлением слушает герой рассказ своего однополчанина, ничего он этого не помнит, стерлось, забылось. Но и его товарищ — однополчанин, оказывается, тоже помнил не все, кое-что и он забыл:
«— Сознайся, когда мы в болоте застряли, ты тоже небось подумывал, — сказал Саша.
— С чего ты взял?
— С того, что я сам об этом подумал.
— Ты? — сказал я. — Думал? Ты кричал, а не думал.
— Чего это я кричал? — спросил Саша Алимов.
— Всю дорогу ты ругался и кричал, что не желаешь больше. Что раз так, ты не желаешь…
— Странно, — сказал Саша.
И он так сказал, что я не стал говорить, как он плакал».
И вот вывод, это уже современный вывод — о чудовищном приказе и застрелившемся тогда в начале войны интенданте. Его делает третий участник беседы — инвалид войны: «От такого приказа больше драпали».
В написанной через год Граниным повести «Наш комбат», которая с трудом пробивалась в печать (ее осмелился напечатать только выходивший в Петрозаводске журнал «Север», у которого были потом из-за этого неприятности) тот же мотив, та же мысль — как же было в действительности, как и почему запомнилось иначе — звучит еще настойчивее, еще основательнее, еще серьезнее.
Сначала эпизод из этой повести. Один из ее персонажей рассказывает — с юмором, со множеством смешных подробностей — о приключениях в разведке, о том, как лихо они действовали тогда — не только взяли «языка», но и прихватили с собой приготовленные немцами к рождественскому ужину яства. Был в этой разведке и герой, от имени которого ведется повествование. И вот что он по прошествии времени об этой истории думает: «Мне-то казалось, что все было бестолковее и консервов было всего несколько банок, и фрица я вроде не видал. Но кому нужна была точность? Так было куда интереснее — это была одна из тех легенд, которые бродили по фронту, сохранялись никем не записанные, отшлифовывались из года в год, припоминались в дни Победы, когда всплывают происшествия смешные, невероятные, и прошлое притирается, обретает ловкий овал».
История, которая легла в основу повести «Наш комбат», вроде бы вполне заурядная — трое однополчан решили поехать туда, где в страшную зиму сорок первого — сорок второго года их батальон оборонял четыре с половиной километра. Так почти ностальгической нотой начинается эта повесть. Позиции батальона были под Пулковым — от Ленинграда на машине или автобусе, наверное, езды минут сорок, а вот выбрались туда только через три десятка лет. Да ведь послевоенные годы далеко не у всех были гладкими, благополучными, — не так все сложилось, получилось, как виделось, предполагалось тогда в войну. Рассказывают по дороге о других своих однополчанах кто что знает: «Костя был героем батальона. Его взвод закопался в семидесяти метрах от немцев. У нас тогда все измерялось тем, кто ближе к противнику. Начхим, который обитал во втором эшелоне, — он директор, а Костя Сазотов агент по тапочкам и сандалиям». А их «особист» Баскаков — кто-то его видел — в большом порядке. Это он доложил, что в разговоре с комбатом комиссар предложил в случае прорыва немцев разбить батальон на несколько отрядов для ведения уличных боев внутри Ленинграда. Комиссару пришили пораженческие настроения, понизили в звании и отправили на «пятачок», где он сложил голову. Один из участников этой поездки в Пулково — он был тогда политруком второй роты — заступился за «особиста»: «Мы делали общее дело. Конечно, отдельные нарушения были»; «В тех условиях не следовало, особенно политработнику, допускать и мысли такой… Мы должны были укреплять дух. Баскаков обязан был. У него свои правила. Представляешь, если бы мы заранее ориентировались на поражение…» У самого этого бывшего политрука мирная жизнь тоже не заладилась, со службами ничего хорошего не получилось, жена бросила, болел, болеет, ушел на пенсию, стал одним из «профессиональных» ветеранов и, может быть, ввязался в эту поездку, чтобы чем-то оживить свои выступления о «героическом прошлом».