Жизнь – что простокваша
Шрифт:
– Догоню! Все равно догоню! – уже просто хриплю я.
– Остановись, душегуб! – жалеет меня кто-то.
– Догоню… Стой…
Чей-то спокойный голос приказывает:
– Остановись. Она будет бежать, пока не упадёт.
Кучер натягивает вожжи, лошадь замедляет бег и останавливается. Тяжело дыша, я подбегаю.
– Ты… ты… Плохой!.. Злой! Дрянь! – и со злобой в него плюю. – Что тебе мама сделала? Что? У нас тоже денег нет!
– Успокойся, девочка, не кричи – подождём мы вашу маму! – говорит голос, велевший кучеру остановиться.
Мама
– А ну, быстрей! Бегом! – командует кучер, но они, к моему великому торжеству, шага не прибавляют. Глядя на них, молча ждём. Они подошли, и я, словно взрослая, распоряжаюсь:
– Вот сюда, мама, садись, – женщина подвигается, – во-от… И не бойся… Всё будет хорошо.
Усаживаясь, мама вытирает глаза.
– Тебе удобно? – с удивлением поглядывая на меня, женщина ещё подвигается. – Не упадёшь?
– Нет, мне удобно.
– Смотри!.. Ну, счастливо, мамочка, – поглаживаю я её, – мы будем ждать. Смотри, не потеряйся! Запомни сани!
– Но-о, милыя! – понукнул кучер, и сани покатили.
Стоя на дороге, мы машем до поры, пока сани не скрылись из виду.
В напряжённом ожидании целый день слоняюсь по дому. Мама приехала счастливая и довольная. Она всё продала, но для меня важнее другое:
– Они тебя обижали?
– Нет.
– Никто ничего плохого не говорил?
– Нет, не говорил.
– Ав Родино тебя не бросили?
– Что значит «не бросили»? Мы все разбрелись, товар ведь у всех одинаков! В разных местах стояли.
– А сани?
– Кучер сказал, где будут сани, – туда и подходили. Я тоже.
– И ты не выговорила ему?
– Нет, не выговорила. Молодчина моя! Женщины тебя хвалили.
– Он дрянь, этот кучер! Он… Он… – и я горько-горько заплакала.
Драка
Вскоре после бегства из трудармии мама отправила нас к папиной сестре, тёте Марте:
– Проведайте – давно у неё не бывали.
У тёти Марты пятеро детей: четыре дочери и трёхлетний Ваня. Старшей Марии уже семнадцать, и в их дворе часто собираются парни – немцы и славяне.
Славяне часто задираются, и всё заканчивается жестокой потасовкой. Старшие дочери уговаривают малышей зайти в дом – я не слушаюсь и неожиданно слышу:
– Фашисты чёртовы, фрицы проклятые, Гитлеры!
Слова обжигают, словно оскорбления летят в меня. Увидела кровь и рванулась… На ком-то повисаю, кого-то кусаю, кого-то с яростью колочу по спине, приговаривая:
– Вот тебе фашист! Вот тебе фриц! Вот тебе Гитлер!
Неожиданно раздаётся смех. Он всё усиливается, только это не ослабевает мой пыл и ярость. Боковое зрение замечает, что за мною наблюдают.
Оказываюсь я среди парней; рядом со мной – высокий красивый кудрявый дядя в военной форме.
– Ты откуда взялась, малявка? Чья? – весело спрашивает он, еле сдерживая смех.
И слышит мою, горохом рассыпавшуюся тираду:
– Вы зачем в их двор пришли? Вам что надо? Какие они фашисты? Какие фрицы? Какие Гитлеры? Их отцы тоже на войне! И все мы здесь – война потому что!
После тирады «гости» взрываются спазматическим смехом, и гнев мой понемногу отступает, но, разгорячённая дракой, я не понимаю причину этого сумасшествия и недоумеваю. Чуть успокоившись, красивый дядя советует:
– Больше в драки не ввязывайся. Хорошо, что я здесь оказался, а так – ведь и убить могут.
И удаляется, посмеиваясь: «Ну и ну!.. Вот так девчонка!»
Следовать его совету я так и не научилась: и во взрослом возрасте бросалась в потасовки, разнимая и расталкивая дерущихся, не чувствуя боль от оплеух, предназначенных не мне. Возможно, срабатывали уроки детства – уроки, когда оскорблялась не столько личность, сколько личность по национальному признаку. Срабатывало, видимо, подсознание; обострённое чувство справедливости переходило в раздражение и даже агрессию.
Когда от тёти Марты вернулись мы с Изой в заречный домик, застали маму за занятием, которое всегда нам нравилось, – перебирала содержимое сундука. С грустью доставала она оттуда одежду для просушки: два батистовых платья, голубое и жёлтое, два шарфа, газовый белый и чёрный кружевной, белые свадебные чулки, фетровую шапочку с цветочками из меха, большую клетчатую шаль и чудом уцелевшую папину трикотажную рубашку нежно-кофейного цвета – остальные вещи няня обменяла на продукты. Позже, когда мы повзрослели и уже ходили в школу, тайком доставали из сундука эту единственную папину вещь, клали её перед собой и разговаривали, как с живым отцом.
Иногда мне думалось, как богато мы жили и что, видимо, из-за этого нас выслали. Когда наблюдали за содержимым маминого сундука, исчезал чёрный цвет войны: тёмные шали и платки, тёмные кофты и юбки, тёмные фуфайки, тёмные избы по вечерам и чуть мерцающий свет коптилок.
Праздники военных лет
После возвращения мамы из трудармии мы втайне начали отмечать немецкие праздники: рождество и пасху. Наш домик, одиноко стоявший вдалеке от других русских домиков, исключал возможность быть услышанным. О преднамеренной слежке никто особо не заботился – слишком глухое место.
Подготавливала праздники бабушка Зина. Приходили тётя Маруся с детьми, тётя Вера с Алмой, пухленькая тётя Нюра, аккуратностью, цветом кожи и красными щеками которой мы всегда любовались, соседские ребятишки Рудик и Кристя, одно время попрошайничавшие.
Стройный, худощавый Рудик был намного выше сестры, белокурой девочки с вьющимися до плеч локонами. Эту ангельскую пару жалели, им много подавали, и своими подаяниями они практически кормили родителей. Их больной туберкулёзом отец был освобождён от трудармии, но, постоянно пивший какие-то травяные настои, он всё же вылечился.