Жизнь графа Дмитрия Милютина
Шрифт:
Славянофильство только зарождалось, не было еще таких обострений в этой борьбе двух идеологий. Но признаки уже были… Как-то однажды Иван Панаев и Константин Аксаков удалились на окраину Москвы, сбросили сюртуки и расположились прямо на траве, близ Драгомиловского моста, а восторженный Константин Аксаков прочитал целую лекцию о любимой Москве:
– Есть ли на свете другой город, в котором бы можно было расположиться так просто и свободно, как мы теперь?.. Далеко ли мы от центра города, а между тем мы здесь как будто в деревне. Посмотрите, как красиво разбросаны эти домики в зелени на горе… В Москве вы найдете множество таких уединенных и живописных уголков, даже в нескольких шагах от центра города… Вот ведь чем хороша Москва! Я не понимаю, как можно жить
Аксаков постепенно одушевлялся и, заговоря об этих жертвах, вскочил с земли; глаза его сверкали, рука сжималась в кулак, голос его делался все звучнее…
– Пора нам осознать свою национальность, а осознать ее можно только здесь; пора сблизиться нам с нашим народом, а для этого надо сначала сбросить с себя эти глупые кургузые немецкие платья, которые разделяют нас с народом. – При этом Аксаков наклонился к земле, поднял свой сюртук и презрительно отбросил его от себя. – Петр, отрывая нас от нашей национальности, заставлял брить бороды, мы должны теперь отпустить их, возвращаясь к ней… Бросьте Петербург, переселитесь к нам… Мы славно заживем здесь. Не шутя подумайте об этом.
Лет через пять Константин Аксаков действительно появился в светских салонах в смазных сапогах, красной рубахе и ермолке и, подойдя к известной своей красотой и очарованием Авроре Демидовой, предложил ей сбросить немецкое платье и надеть сарафан, этому последуют все русские женщины, дескать, подайте пример… К озадаченной красавице подошел Чаадаев, московский военный губернатор князь Щербатов, а Аксаков продолжал:
– Скоро наступит время, когда все мы наденем кафтаны!
Кто-то из любопытствующих спросил у Чаадаева, что говорил Аксаков губернатору.
– Право, я не знаю хорошенько, – отвечал Чаадаев, слегка улыбаясь, – кажется, Константин Сергеевич уговаривал военного губернатора надеть сарафан… что-то вроде этого…
Но это была всего лишь форма борьбы с западничеством, которым так увлеклась часть образованного общества, учившегося в западных университетах и познакомившегося с немецкой философией.
Панаев близко познакомился и с Михаилом Николаевичем Загоскиным (1789–1852), автором известных исторических романов «Юрий Милославский, или Русские в 1612 году», «Рославлев, или Русские в 1812 году», «Аскольдова могила», о которых хорошо отзывались Пушкин, Жуковский, Сергей Аксаков, в награду автору император пожаловал свой перстень за роман «Юрий Милославский». В это же время вышли романы «Иван Выжигин» и «Димитрий Самозванец» Фаддея (Тадеуша) Венедиктовича Булгарина (1789–1859), которые, как пишут биографы, образованное общество не приняло всей душой, как романы Загоскина: в легкой форме плутовского жанра Булгарин доказывает, что «все дурное происходит от недостатков нравственного воспитания», к тому же в романе слишком много нравоучительных скучных сцен.
Загоскин был одним из близких друзей дома Аксаковых, часто бывал в нем. Панаев быстро сошелся с этим интересным человеком, очень часто высказывавшим то, что потом часто повторяли все славянофилы. «Я редко встречал таких простосердечных и добродушных людей. Загоскин весь и всегда постоянно был нараспашку. Его бесхитростный патриотизм часто доходил до комизма. Когда он бывал в расположении духа, он говорил без умолку и рассыпал в своем разговоре цинические пословицы, поговорки и выражения, сам восхищаясь ими и смеясь от всей души. Его круглое румяное лицо, вся его фигура – маленькая, толстенькая, но хлопотливая и подвижная – как-то невольно располагали к нему… Все в нем было искренне до наивности. Он имел взгляд на жизнь нехитрый, основанный на преданиях, на рутине, и вполне удовлетворялся им, отстаивая его с презабавною горячностью. Если кто-нибудь не соглашался с его убеждением и оспоривал его, он выходил из себя: черные глаза его сверкали из-под очков и наливались кровью, он топал ножками, размахивал руками и отпускал такие словца, которые можно только слышать на улице… Новых идей, проповедываемых молодежью, он терпеть не мог. «Поверь мне, милый, все это чепуха, – говорил он К. Аксакову, – завиральные идеи, взятые из вашей немецкой философии, которая, по-моему, и выеденного яйца не стоит… Русский человек и без немцев обойдется. То, что русскому человеку здорово, – немцу смерть. Черт с ним, с этим европеизмом, чтоб ему провалиться сквозь землю! Тебя, Константин, я люблю за то, что ты привязан к матушке святой Руси. Эта привязанность вкоренилась в тебя потому, что ты воспитывался в честном, хорошем дворянском семействе, – ну а уж твои приятели… Этих бы господ я…» Загоскин останавливался, сжимал руку в кулак и принимал энергическое выражение…
Загоскин разумел под приятелями Аксакова в особенности Белинского, которого он сильно недолюбливал». А Белинского Загоскин не любил за то, что тот критически отзывался о его произведениях, особенно за их проповедь националистических идей и отстаивание устаревших государственных форм правления.
Загоскину хотелось показать Москву во всем ее блеске, повез Панаева смотреть Москву с Воробьевых гор, легли под одинокое дерево и вглядывались в постройки города. «Действительно, картина была великолепная, – вспоминал Панаев. – Вся разметавшаяся Москва, с своими бесчисленными колокольнями и садами, представлялась отсюда – озаренная вечерним солнцем. Загоскин лег около меня, протер свои очки и долго смотрел на свой родной город с умилением, доходившим до слез…
– Ну что… что скажете, милый, – произнес он взволнованным голосом. – Какова наша Белокаменная-то с золотыми маковками? Ведь нигде в свете нет такого вида. Шевырев говорит, что Рим походит немного на Москву, – может быть, но это все не то!.. Смотри, смотри!.. Ну, бога ради, как же настоящему русскому человеку не любить Москвы?.. Иван-то Великий как высится… господи!.. Вон вправо-то Симонов монастырь, вон глава Донского монастыря влево…
Загоскин снял очки, вытер слезы, навернувшиеся у него на глаза, схватил меня за руку и сказал:
– Ну что, бьется ли твое русское сердце при этой картине?.. Ты настоящий русский, ты наш, – только ты, пожалуйста, не увлекайся этими завиральными идеями, которые начинают быть в ходу. Белинский ваш – малый умный, да сердца у него нет, русского-то сердца…»
Много говорили в интимном кружке Милютиных о «Мертвых душах» Гоголя, некоторые читатели успели послушать первые главы в исполнении самого автора и высоко отзывались о несравненном чтении писателя. А слушавшие Гоголя у Сергея Тимофеевича Аксакова знали, как восторженно отзывался хозяин дома о чтении Гоголем своей поэмы: «Гениально, гениально!» А Константин Аксаков постоянно твердил: «Гомерическая сила! Гомерическая!»
И когда Белинский написал о «Мертвых душах», что это сатирическое разоблачение существующих общественных порядков, «царства призрачной действительности», многие тогдашние читатели просто недоумевали такому толкованию, а Гоголь в ужасе сказал, что не может понять, «что в прежних его сочинениях некоторые люди находят какую-то оппозицию, что-то такое, чему он изменил впоследствии; он всегда придерживался одних и тех же религиозных и охранительных начал» (Гоголь Н.В. Соч. Т. 11. 1934. С. 435).
Но эти «мелочи», подробности литературного быта как-то уплывали перед мощными противоречиями между западниками и славянофилами, которые одинаково произрастали из одного дворянского корня и сословия, все одинаково владели иностранными языками, постигли базовые данные немецкой философии, были патриотами своего отечества; но одни, западники, отказались от религии, перестали верить в Бога, стали материалистами и социалистами, другие, славянофилы, мучились над религиозными вопросами, по-прежнему оставались идеалистами, искали свой неповторимый путь общественного развития… А были и среди западников те, которые оставались идеалистами и верили в Бога.