Жизнь и необыкновенные приключения капитан-лейтенанта Головнина, путешественника и мореходца
Шрифт:
Островитяне сразу поняли Шкаева и одобрительно закивали.
Желая узнать, как зовут предводителя островитян, Василий Михайлович стал вычитывать по словарику имена, тоже выписанные у Форстера, одновременно указывая пальцем на разрисованного островитянина:
— Фонакко? Иогель? Ята?
Островитяне очень быстро поняли вопрос, засмеялись в один голос и стали твердить:
— Гунама! Гунама!
Тогда Головнин показал рукой на берег и произнес:
— Тавай! Нуи! (что означало: «вода», «пить»). Гунама сразу же понял, чего от него хотят, и указал в ту сторону берега, где, по описанию Форстера,
«Сколь же они сообразительны, — думал Головнин, глядя на стоявших перед ним нагих островитян с раскрашенными лицами. — До чего люди легко понимают друг друга даже при такой разнице в просвещении и развитии, как между сими жителями островов и нами. Так зачем же тогда между народами споры так часто кончаются помощью оружия?»
И тут же, как бы в вящее доказательство своей понятливости, островитяне на вопрос Головкина, составленный им по лексикону, сразу перечислили названия островов своего архипелага, причем эти названия оказались совершенно сходными с приведенными Форстером.
Это так ободрило Головнина, так уверило его в уме и сообразительности обитателей этого острова, что он решил сообщить своим гостям сведения и о себе. Он показал им знаками, что пришел со своим кораблем издалека, что прибывшие принадлежат к многолюдному и сильному государству, которое называется Россией, и что имя корабля, на котором он пришел, «Диана».
Но из всего этого островитяне поняли лишь одно, а именно: что его самого зовут Дианой.
Это почему-то так обрадовало Гунаму и его товарищей, что, подбежав к борту и указывая людям, сидящим в кану, на Головнина, они подняли восторженный крик:
— Диана! Диана!
С кану и даже с берега сотни островитян отозвались столь же радостными криками:
— Диана! Диана!
Так эта кличка и осталась за Головниным на все время его пребывания на острове Тана.
Для первого знакомства он одарил гостей топорами, ножами, ножницами, бусами, что им очень понравилось.
Но тут произошел следующий, весьма трагический для лекаря Бранда случай.
Островитяне, прорвавшиеся на шлюп вслед за Гунамой, разбрелись по всему кораблю. Хотя их одних не пускали никуда, но они успели побывать во многих помещениях, приходя от всего в изумление и восторг.
Особенно им понравился колокол, которым отбивались склянки, и зеркало. Когда звонили в этот колокол, они издавали радостные звуки, как маленькие дети, их лица, не лишенные мысли и приятности, расплывались в улыбке, и они начинали прыгать от восторга.
Когда гардемарин Якушкин показал им зеркало, приблизив его к лицу одного из островитян, тот, увидев в нем свое изображение, выхватил зеркало из рук Якушкина и заглянул в него с обратной стороны, потом снова посмотрел в стекло и опять перевернул его и так делал до тех пор, пока его соплеменник, нетерпеливо ожидавший своей очереди, не вырвал у него из рук эту диковинку и не начал проделывать с нею то же самое, что и первый.
Это несколько удивило Головнина, продолжавшего внимательно наблюдать за своими гостями, наводя на мысль, что островитяне, несмотря на всю свою понятливость, все же недалеко ушли от маленьких детей. Имея постоянную возможность наблюдать в воде изображение свое, неба и деревьев, они, казалось бы, не должны были так удивляться свойствам зеркала.
Пробрались островитяне и в каюту Бранда, который был немцем во всех отношениях.
На стенах его каюты висели вышитые бисером по шелку изречения на немецком языке, вроде: «Завтра, завтра, не сегодня, так ленивцы говорят», открытые сумочки, украшенные фантикам и ленточками, для писем и прочей бумажной мелочи, портреты в расшитых шелками и бисером рамках.
И как ни пристально наблюдал Бранд за гостями, один из них все же ухитрился стащить и унести с собой миниатюрный портрет его жены Амальхен. Тишка, присутствовавший при этом, видел, как к портрету, висевшему над кроватью лекаря, протянулась черная рука, но умышленно отвернулся, в душе довольный, что надоедливый немец больше не будет приставать к нему с портретом своей Амальхен.
От Бранда островитяне сунулись было в каюту Мура, но тот первого же на них выкинул ударом ноги.
Побледневший от испуга и боли островитянин схватился за живот, бросился бежать и хотел прыгнуть через борт в воду, но его успели удержать и успокоить. Головнин подарил ему нитку бус, зеркало и лоскут кумача. А Мура вызвал к себе в каюту и, вопреки своему обыкновению, сделал ему выговор в очень резкой форме.
— Первое — это недостойно порядочного человека и офицера, — сказал он возмущенно и волнуясь. — Сие одно и то же, что бить ребенка. А второе — вы могли поднять таким способом против нас островитян, а их здесь более тысячи. Благодарю бога за себя и за вас, что сего не случилось.
Глава пятнадцатая
СРЕДИ ОСТРОВИТЯН
Настала вторая ночь на острове Тана. Она была значительно темнее первой, ибо вулкан только дымил, словно отдыхая, а едва уловимое кожей лица прикосновение чего-то почти невесомого свидетельствовало о том, что вместе с дымом вулкан выбрасывает и тончайший пепел. Временами были слышны глухие удары, подобные отдаленным раскатам грома, и такой гул, словно где-то недалеко по камням катили пустые бочки.
В воздухе чувствовался запах серы.
Опять шумел бурун. На берегу какая-то ночная птица ритмично и бесконечно издавала один унылый звук. Больше эта тропическая ночь никаких звуков не рождала. Было так тихо, что Головнин, вышедший после ужина на ют, слышал, как в кармане его мундира тикают часы.
В этих широтах стояла зима, когда природа отдыхала, дневная жизнь была замедлена, а ночной и совсем не было заметно — в воздухе не сновали светящиеся насекомые, бодрствующие ночью животные молчали как бы из уважения к отдыхающей природе.
Но сама природа была ласкова. Ночь была теплая, чуткая, обостряющая слух и воображение, заставляющая мысль работать глубже и сильнее биться сердце.
И Головнину хотелось сойти на эту тихую землю без пушек, без оружия, без пороха и притти к этим черным просто» душным людям, пожить в их бедных шалашах, чтобы снова вернуться потом к просвещенному миру и сказать ему: «Я жив, и мог бы прожить среди них сколько угодно, никто не тронул меня! Глядите же, сколь склонен человек к добру, если мы сами приходим к нему с миром!»