Жизнь и приключения Андрея Болотова. Описанные самим им для своих потомков
Шрифт:
Наконец в начале июля доехали мы благополучно до Петербурга. Это было в пятый раз в моей жизни, что я в сей столичный город приехал, но прежние мои приезды и пребывания в оном были весьма отличны пред теперешним; тогда находился я под каким-нибудь покровительством, а ныне ни под каким. Не имея никого знакомых, к кому бы пристать было можно, принуждены мы были нанять для себя какую-нибудь хижинку. Мы и нашли небольшую, в Морской, и наняли не за большую цену. Мое первое старание было узнать, нет ли в Петербурге моего прежнего благодетеля и дяди, господина Арсеньева, дабы под его руководством и предводительством можно мне было приступить к делу; но к великому моему огорчению узнал я, что он находился тогда в Москве. Что же касается до господина Рахманова и до Шепелева, то сии давно уже были в царстве мертвых; следовательно, и с сей стороны не мог я ласкаться ни малейшей надеждою.
При таких обстоятельствах другого не оставалось, как иттить самому собою и ожидать всего от единого вспоможения божеского. Я распроведал о жилище графа
"О дом! — говорил я сам себе, взирая на огромные и великолепные палаты сего знатного и столь сильного тогда вельможи. — От тебя проистекало мое злополучие! Исправишь ли ты оное или нет? И с печалью или радостью буду я от тебя возвращаться?"
Я знал, что мне надлежало пакет мой подать в его канцелярию, и для того спрашивал я, где б оная находилась. Мне сказали, чтоб я шел в дом к его любимцу, где тогда находилась графская канцелярия, и указали улицу, в которую мне иттить надлежало. Это был господин Яковлев, тогдашний генеральс-адъютант и ближайший фаворит графа Шувалова. Я наслушался уже прежде об нем довольно и знал, что он находился в великой силе у графа и управлял всеми делами в его военной канцелярии. По пришествии к нему на двор указали мне канцелярию, но оттуда послали меня к нему в хоромы и велели подать самому ему пакет мой в руки.
Теперь расскажу я одно смешное приключение, котороё со мною в самое сие время случилось. Переходя двор и всходя на крыльцо хором, в которых жил господин Яковлев, вынул я свой пакет из кармана и развернул из обертки, чтоб его приготовить ближе. Но каким внезапным ужасом поражен я тогда стал, как взглянув на него увидел, что он распечатался? Я остолбенел на том месте, где стоял и не знал, что делать. Горе и робость напала на меня превеличайшая, и я предвозвещал себе от того напасть неведомо какую. "Ах, какая беда!" твердил я только себе несколько раз: "что мне теперь делать?" и ужас мой был так велик, что сердце от трепетания хотело власно как выскочить.
По коротком размышлении рассудил я, что так пакет мой подавать никоим образом было не можно, и что другого не оставалось, как оный искусненно и неприметно припечатать. По счастию моему распечатался он очень разумно и так, что пособить тому было можно, ибо самая печать была совсем цела, а отодралась только одна четвертинка бумаги, да и то подле самой печати. Каким это образом и отчего так сделалось, истинно сам не знаю: кажется во всю дорогу был он у меня в сундуке, и я берег его как глаза. Но как бы то ни было, но он распечатался и бумажка отодралась себе благополучно, и подавать так было не можно. Горе на меня превеликое; однако я скоро догадался, что нужно только было таким же сургучом и однажды только в то место капнуть, как все зло могло тем исправлено быть. Обрадовался я сему вымыслу; но тотчас напало на меня другое горе. Я не звал, где взять мне сургуча такого ж хорошего и где сыскать огня в тогдашнем и весьма коротком случае, ибо мне велено было спешить и заставать, покуда не уйдет господин Яковлев к обедни. В канцелярию генеральскую итттть я не отваживался, там не было у меня ни одного человека знакомого, к тому ж казалось в неприлично припечатывать пакет в канцелярии. Итак, другого не оставалось, как бежать благим матом на гостиный двор, купить такого же хорошего аглицкаго сургучу, каким был пакет мой запечатан, а оттуда пробежать прямо на мою квартиру и там припечатать.
Как вздумано, так скоро сие было и сделано, и не помню, чтоб когда-нибудь во всю жизнь мою скорей тогдашнего я бегивал. Самый купец удивился чрезвычайной моей поспешности, и был слишком добродушен и честен, что не взял с меня тройной цены за сию палку сургуча, за которую б я в состоянии был тогда заплатить чего бы он не потребовал, ибо не до торговли было тогда дело. Прибежавши на квартиру кричал я, не входя еще в горницу, людям, чтоб бежали скорее за огнем. Но чем я более спешил, тем медленнее и хуже происходило дело. На ту беду не случись у нас ни одного огарочка свечки, а лучинки и подавно взять было негде. Наконец нашли какой-то осколочек и принесли ко мне не столько горящий, сколько курящийся. Я хватал скорей сургуч; но не новое ли горе? не нахожу его в карманах! Я в тот, я в другой, я в третий, но не тут-то было! "Господи, помилуй! куда это он у меня делся!" Но сколько я ни говорил Господи помилуй и сколько ни шарил по всем карманам, но сургуча моего нигде не было. Вздурился тогда я от горя и досады, и сам себя не вспомнил. Наконец видя неминучую, схватил уже я шляпу и хотел бежать опять в ряды, покупать новый, как слуга мой остановил меня, говоря: "постойте, сударь! не провалился ли он сквозь карманы? мне помнится, что в одном была дырочка". Как он сказал, так и в самом деле было, и мы нашли проклятый сей сургуч в кафтанных фалдах. Рад я неведомо как был сему случаю; но горе мое еще не окончилось. Проклятый осколочек или лучинка, между тем как мы суетились и сургуча искали, погасла и надымила всю мою горницу. Покуда пошли опять ее зажигать, покуда дули, покуда принесли, прошло опять несколько минут, из коих каждая мне целым часом казалась. Наконец принесли мне огонь, и я спешил дрожащими руками скорей припечатывать. Но не новая ли опять беда? проклятая лучина задымила мой сургуч, и он, почернев, сделался хуже еще простого. К вящему несчастию и досаде капнул я еще им мимо печати на конверт. "О беды по бедам!" вскричал я тогда, "что мне теперь делать?" Но некогда было уже мне разбирать, худо ли или хорошо я припечатал. Я пустился уже на отвагу, и, схватя шляпу, опрометью побежал опять на двор к господину Яковлеву.
По счастию, застал я его еще дома, и часовой, стоящий у дверей, обрадовал меня, сказав, что не выходил он еще из спальни. Вошед в зал, нашел я его весь набитый народом. Я увидел тут множество всякого рода людей; были тут и знатные особы, и низкого состояния люди, и все с некоторым родом подобострастия дожидающиеся выхода в зал любимца графского для принятия прошений и выслушивания просьб. Мое удивление еще увеличилось, когда увидел я, что самые генералы в лентах и кавалериях, приехавшие при мне, не осмеливались прямо и без спроса входить в его предспальню, но с некоторым унижением у стоящих подле дверей лакеев спрашивали, можно ли им войтить и не помешают ли Михаиле Александровичу (так называлась тогда сия столь знаменитая особа, не имеющая хотя, впрочем, больше подполковничьего чина). Но не чин тогда был важен, а власть его и сила, которая простиралась даже до того, что все, кому бы ни хотелось о чем просить графа, долженствовали наперед просить сего любимца и через него получать свое желаемое, по которому обстоятельству и бывало у него всякий день по множеству народа.
Сим окончу я мое теперешнее письмо, оставив вас верно весьма любопытными узнать, что последует далее, и остаюсь и прочая.
ПРЕБЫВАНИЕ В ПЕТЕРБУРГЕ
ПИСЬМО 29-е
Любезный приятель! Последнее мое письмо к вам прервал я тем, что находился я, со множеством других всякого рода людей, в зале у господина Яковлева и дожидался с нетерпеливостию выхода сего графского любимца. Мы прождали его еще с добрую четверть часа, но наконец распахнулись двери, и графский фаворит вышел в зал в препровождении многих знаменитых людей и по большей части таких, кои чинами своими были гораздо его выше.
Не успел он показаться, как все сделали ему поклон не с меньшим подобострастием, как бы то и перед самим графом учинили. Я стоял тогда посреди залу на самом проходе, дабы не пропустить случая и успеть подать ему пакет свой, и по природной своей несмелости суетился уже в мыслях, как мне приступить к своему делу, но, по счастию, так случилось, что он, окинув всех глазами, на первого меня смотреть начал. То ли, что он меня впервые тут видел, или иное что было тому причиною, — не знаю, но по крайней мере я счел, что тогда было самое наиспособнейшее время к поданию ему пакета. Я подступил к нему с трепещущими ногами и, подавая письмо, трясся, чтоб не узнал он, что оно было припечатано. Но, по счастию, так случилось, что он и не взглянул на печать, толь много раз мною проклинаемую, но, приняв с величавой осанкою у меня из рук, развернул пополам конверт и бросил на пол. Рад я был неведомо как сему случаю и смотрел, не спуская глаз, на его, читавшего в то время представление генеральское. Сердце во мне трепетало и обливалось кровию, и я стоял как осужденный, ожидающий приговора к животу или смерти. От бывших тут я уже наслышался о великой его силе и знал, что не графу, а ему меня пожаловать или осудить надобно было, и потому с окончанием чтения ожидал я решительной своей судьбины. Прочитав представление, взглянул он на меня и окинул еще раз с головы до ног меня глазами, но, тотчас опять развернув мою челобитную, стал продолжать чтение.
Все стояли тогда в глубочайшем молчании и взглядывали на меня, видя господина Яковлева, читающего бумаги мои с величайшим вниманием. Я стоял тогда вне себя и не знал, что заключить из его поступка, или худое или доброе предвозвещать себе из его взглядов и прилежного читания; по крайней мере, не имел я много причин ласкаться доброю надеждою. Будучи один, незнающ, необыкновенен, а притом без малейшей подпоры и рекомендации, имел я более резона ожидать худого, нежели доброго; вся моя надежда, как я уже упоминал, была на одного Бога, а потому он один и был тогда у меня на уме, и я просил его мысленно о вспоможении. Но самое сие мне всего более и помогло; сие великое существо в таких случаях нам охотнее и помогает, когда ему одному помогать надобно и когда мы всей человеческой помощи лишимся. Но мог ли я тогда сим образом рассуждать и мог ли я хотя мало предвидеть, что тогда имело воспоследовать?.. Поистине дело превзошло всякое чаяние, и можно ли было приттить мне тому в голову, что я в самом том человеке, которого к упрощению надлежало бы мне иметь и употребить многих и сильных ходатаев и о неимении которых я толь много горевал, найду наилучшего о себе старателя и покровителя! Одним словом, господин Яковлев сделался в один момент моим милостивцем и, не прочтя до половины моей челобитной, спросил меня:
— Не Тимофея ли Петровича ты сын?
— Его, милостивый государь, — ответствовал я ему.
— О! — сказал он тогда. — Батюшка твой был мне милостивец, и я никогда не забуду его к себе приятства.
Сказав сие, стал он продолжать читать мою челобитную. Но сих немногих слов довольно уже было к переменению всего моего внутреннего состояния: как солнце, выходя из-за тучи, освещает вдруг весь горизонт и прогоняет тьму, так слова сии прогнали тогда весь мрак моего сомнения и осветили лучом приятнейшей надежды всю мою душу. Одним словом, я не сомневался уже почти тогда о получении всего мною желаемого, и чаянию моему соответствовало последствие.