Жизнь и приключения Мартина Чезлвита
Шрифт:
— Дайте мне сойти здесь, — сказал он.
— Не доезжая до города? — заметил кучер.
— Я могу сойти, где мне угодно, надеюсь?
— Вы сели, где вам было угодно, и можете сойти, когда угодно. Мы без вас не умрем с горя, не умерли бы, если б и сроду вас не видали. Слезайте поживей — вот и все.
Кондуктор тоже сошел и дожидался на дороге, чтобы получить с него за проезд. В своем недоверии и подозрительности ко всему окружающему Джонас подумал, что кондуктор смотрит на него не просто, а с любопытством.
— Чем это я вам понравился? — спросил он.
— Вот то-то, что ничем, — ответил кондуктор. —
Не успел он ответить или хотя бы отвернуться, как кучер велел ему убираться ко всем чертям и положил конец разговорам, стегнув его бичом на прощанье. В ту же минуту кондуктор вскочил на подножку, и они укатили с громким хохотом, оставив его посреди дороги грозить им вслед кулаком. Одумавшись, он был скорее доволен тем, что его приняли за неотесанного деревенского мужлана, и даже поздравлял себя, увидев в этом доказательство того, как удачно он переоделся.
Зайдя в рощицу при дороге — не в том месте, а двумя-тремя милями дальше, — он выломал себе толстую, крепкую, сучковатую дубину и, сидя под стогом, коротал время, строгая ее, очищая от коры, подравнивая ножом макушку.
День проходил. Утро, полдень, вечер. Закат.
В эту ясную и мирную пору из города по уединенной дороге выехали в двуколке двое людей. Это был тот самый день, когда мистер Пексниф собирался пообедать с Монтегю. Он сдержал слово и теперь возвращался домой.
Гость провожал его, рассчитывая вернуться удобной дорогой через поля, которую мистер Пексниф вызвался ему показать. Джонасу был известен этот план. Он торчал во дворе гостиницы, пока они обедали, и слышал, как они давали распоряжения.
Оба седока разговаривали громко и весело, и их было слышно довольно далеко, несмотря на стук колес и топот копыт. Двуколка с шумом подъехала туда, где от каменной ограды начиналась тропа и где им надлежало расстаться. Здесь они остановились.
— Увы, вот оно, это место, к сожалению, — произнес мистер Пексниф, — слишком, слишком скоро, дорогой мой. Так держитесь тропинки, а когда дойдете до опушки, ступайте прямо через лесок. Тропинка там становится уже, но пропустить ее невозможно. Когда мы с вами опять увидимся? Надеюсь, скоро?
— Надеюсь, что да, — ответил Монтегю.
— Всего хорошего!
— Всего хорошего. И приятной поездки!
Пока мистер Пексниф еще не скрылся из виду и то и дело оборачивался, чтобы помахать ему шляпой, Монтегю стоял посреди дороги, улыбаясь и делая ручкой. Но как только его новый компаньон исчез за поворотом и это притворство стало уже не нужно, он сел на каменную ступеньку с таким изменившимся лицом, словно вдруг постарел лет на десять.
Он раскраснелся от вина, но был невесел. Его план удался, но незаметно было, чтобы он торжествовал. Быть может, его утомила необходимость выдерживать трудную роль перед своим собеседником; возможно, что вечер нашептывал что-то его совести; а возможно (и так оно и было), что пелена мрака окутывала его, угашая все мысли, кроме смутного предчувствия и предвидения неизбежной развязки.
Если существуют жидкости, — а мы знаем, что они есть, — которые перед ветром, дождем или морозом сжимаются и уходят в стеклянные артерии, то отчего же более сложному раствору крови не чуять, в силу присущих ей свойств, что уже подняты
Она так похолодела, хотя воздух был теплый, и так замедлила свой бег, что он поднялся на ноги, весь дрожа, и поспешно зашагал снова. И сразу же остановился, не зная, идти ли ему по уединенной и безлюдной тропинке, или вернуться на дорогу.
Он выбрал тропинку.
Сияние уходящего солнца било ему в лицо. Хоры птиц звучали у него в ушах. Душистые лесные цветы пестрели вокруг. Соломенные кровли бедных домиков виднелись вдали, и ветхая серая колокольня, осененная крестом, вставала между ним и надвигающимся мраком.
Он никогда не понимал урока, заключавшегося во всем этом; он всегда равнодушно отворачивался и насмехался над этим; но, прежде чем спуститься в низину, он еще раз с грустью взглянул на вечернее небо. Потом стал спускаться все ниже, и ниже, и ниже в долину.
Она привела его к лесу — частому, густому, тенистому лесу, по которому шла, извиваясь, тропа, превращаясь постепенно в еле заметную тропинку. Он остановился на опушке, прежде чем войти, потому что тишина этого леса пугала его.
Последние лучи солнца освещали его искоса, ложась золотой дорожкой среди стволов и ветвей, и начинали гаснуть у него на глазах, послушно уступая место подползавшим сумеркам. Было до такой степени тихо, что мягкий, скрадывавший звуки мох на стволах старых деревьев, казалось, вырастал из этой тишины и был ее порождением. Те деревья, которые в зимнее время поддались ветрам и пошатнулись, но не упали на землю, а прислонились к другим, лежали сухие и голые в их густолиственных объятиях, словно не желая нарушать общий покой шумом своего падения. Молчаливые прогалины уходили в чащу леса, в его самую потаенную глубь, вначале похожие то на придел храма, то на монастырь, то на руины, лишенные кровли, — дальше они терялись в полной шорохов и мрака таинственной глуши, где искалеченные пни, кривые сучья, оплетенные плющом стволы, дрожащая листва и лишенные коры старые деревья, вытянувшиеся на земле во весь рост, перемешались в живописном беспорядке.
Но как только угас солнечный свет и вечер спустился над лесом, он решился войти туда. Раздвигая то тут, то там кусты терновника или ветви, нависшие над тропой, он все больше углублялся в лес и вскоре скрылся в его чаще. Время от времени в узком просвете мелькала его фигура или резкий треск тонкого сучка отмечал его путь — и после этого его больше никто не видел.
Не видел никто — кроме одного человека. Этот человек, раздвигая руками листву и ветви, вскоре вынырнул на другом конце леса, близ того места, где тропинка опять выходила на дорогу.
Что такое оставил он в лесу, если выбежал из него опрометью, как из ада?
Тело убитого человека. В глухом, безлюдном месте оно лежало на прошлогодних листьях, дубовых и буковых, лежало так же, как упало, ничком. Смачивая и окрашивая листья, служившие убитому подушкой, впитываясь в болотистую почву, словно стремясь скрыться от людских глаз, растекаясь между свернувшимися листьями, словно даже они, лишенные жизни, отстранялись и отрекались от него и сжимались от ужаса, — расходилось темное, темное пятно, обагрившее всю летнюю ночь от земли до небес.