Жизнь и судьба: Воспоминания
Шрифт:
Вокруг отца всегда было людно. К нему шли за помощью, приезжали из дагестанских дальних аулов обиженные, ищущие справедливости и правды, старики и молодые. Тогда мама делала хинкали, чтобы угостить гостя-земляка. До сих пор ощущаю стойкий аромат чеснока (признаться, я его не выносила) во время традиционных угощений.
Способных ребят папа буквально вывозил из аулов, устраивал в школы, интернаты, следил за их учебой, а потом помогал устроиться дальше в высшей школе. Здесь отец выступал как настоящий просветитель. Многих черноглазых застенчивых мальчиков, ни слова не говоривших по-русски, мы перевидали у нас. Мама, бывало, сама приводила в порядок их одежду, кормила, старалась приласкать. И какая была радость, когда какой-нибудь Магомет или Муртузали навещал через несколько лет наш дом и с гордостью по-русски рассказывал о своей учебе.
Был даже такой случай, когда мы жили в Дагестане, похожий на святочный рассказ. Отец выехал зимой в санях по делам, но путь ему перебежал заяц. Возница хотел повернуть обратно, однако лишенный
Да, скольких дагестанцев наш отец вывел в люди, не глядя на то, даргинец он, аварец, лакец или кумык! Некоторые из них стали потом именитыми, важными людьми. Но вот помнили ли они в тяжкие годы сталинского террора, кто дал им путевку в жизнь? Думаю — не всегда. Оставшись без отца, мы никогда не получали из Дагестана даже намека на память, на привет, на доброе слово. Но мы научились ничего хорошего не ждать и забыть о многом, что мы любили.
Родная земля отца и ее люди действительно осветили наше детство каким-то особым светом героической романтики, верной дружбы, самопожертвования. Мы выросли на рассказах о Махаче Дахадаеве и Уллубии Буйнакском — ведь это были друзья нашего отца, а не только книжные герои. В нашем доме мы общались и называли «дядями» замечательных людей, не подозревая иной раз, что биография каждого из них не хуже приключенческого романа. Здесь были, конечно, наши дядюшки Гамид и Абдурагим Далгаты (первый орден Боевого Красного Знамени — а тогда это была редкость — мы увидели на гимнастерке дяди Гамида). Здесь был похожий на загадочного иностранца, с седой шевелюрой, Джалал Коркмасов. Здесь был Нажмутдин Самурский, мрачноватый, как бы ушедший в свои мысли, — муж Ксении Александровны, ближайшего нашего друга.
Среди наших друзей — Муслим Атаев, пленявший нас своей героической красотой, и знаменитый партизан Рабадан Нуров, и дядя Хан-Магомедов с тетей Найдой, и Сулейман Сулейманов, и внучка нашего любимого героя Хаджи-Мурата — черноволосая, черноглазая, тоненькая тетя Уммочка.
А уж какая была радость, когда навестила нас в 1934 году приехавшая из Ленинграда тетя Нафисат, рыжеволосая, зеленоглазая, похожая на своего деда, великого Шамиля! Она потеряла двух мужей — красного, Махача Дахадаева, расстрелянного белыми, и белого, князя Кугушева, расстрелянного красными. Теперь у нее был третий муж — некий управдом. А сама она, утонченная смолянка, горничная в «Астории», знала языки, работала с иностранцами. Было у нее от третьего мужа двое детей. Имен их — ни мужа, ни детей — не называла. Не было при ней и ее верных слуг. Васфей и Али поженились и остались в Темир-Хан-Шуре (советском Буйнакске). Моя мама писала в «Воспоминаниях», что Нафисат посетила ее еще в Махач-Кале и очень горевала о Кугушеве, говоря, что он был в тысячу раз лучше Махача. Тогда мама и Нафисат расстались холодно. А теперь встретились как близкие друзья. Но что-то печальное было в этой последней встрече. Мой младший брат Махач (собирался стать писателем) и я сочинили несколько рифмованных строк, которые я попыталась вспомнить:
Она сидела у окна, Имама внучка Шамиля (это Махач сочинил), И только в сумерках светились Ее зеленые глаза (а это я).За точность не ручаюсь. А первая строка напоминает мне теперь тютчевское: «Она сидела на полу…» (обращенное к Денисьевой).
Нафисат умерла от голода в блокадном Ленинграде. Так закончилась одна из легенд нашей жизни.
Не только у взрослых свои друзья, есть они и у меня. Правда, их совсем мало, собственно говоря, только двое. Одна — моя школьная подруга, мы учимся в одном классе, другая — со мной в группе мадам Жозефины. Насколько я теперь понимаю, мне не суждено иметь близких — близких настоящих друзей. Что этому мешает, не знаю. Людочка и Туся. Обе живут в нашем общем дворе, в доме напротив. Людочка на первом этаже, Туся на пятом, как и я. Людочка носит интересную фамилию — Королевич-Юцевич, а зовут ее по-настоящему Людвига, или даже Людовика (родители или кто-то из них — поляки). Людочка младше меня, ходит в коротеньких платьицах, белокурые волосы собраны в огромный, как бабочка, бант на голове. Она учится в консерватории вместе с Ростроповичем сначала у профессора Могилевского — виолончелиста [88] , а затем перешли к профессору Козолупову [89] . Людочка большая любительница повестей и романов Лидии Чарской и Веры Желиховской [90] (воспитанницы институтов благородных девиц, титулованные дамы и господа), которые почему-то стали широко
88
Давид Яковлевич Могилевский (1893–1961), с 1919 года участник квартета им. А. К. Глазунова.
89
Семен Матвеевич Козолупов (1884–1961), глава целого семейства известных музыкантов (виолончель, скрипка, фортепьяно).
90
Вера Петровна Жениховская (1835–1896), младшая сестра известной теософки Елены Петровны Блаватской.
В квартире Людочки (они занимали две комнаты из трех — уже знак некоей избранности) пыльные ковры на кушетках, этажерки по углам с растрепанными книгами — видно, что их все время перечитывают; старинные часы, мелкие безделушки из фарфора и бисера. В обстановке нет ничего стандартного и выставленного напоказ. Между прочим, я замечала это у некоторых из моих знакомых девочек, живущих тоже в нашем доме. Например, у Тани Смирновой в комнате, где жили пять человек (трое взрослых, сын и дочь), тоже все как-то мило: и цветы, и туалетный столик с зеркалом, и опять-таки бисерные рукоделия, меня прельстившие, и даже пасхальные яички (а это и совсем уж несоветское), и французские книжки. Таня от меня перенимает интерес к французскому, купила учебник автора под фамилией Коноф, а потом стала брать уроки у нашей мадам.
Людочку я очень люблю и даже рисую ее в своем жалком альбомчике, в белых носочках и с огромным бантом — вот-вот улетит, хотя она очень крепенькая девочка и виолончель ей очень даже подходит. Но эта детская дружба обрывается. Я становлюсь старше, у меня появляются свои серьезные интересы, да и тяжелая перемена в нашей семье все прежнее перечеркивает. Остались какие-то слабые, сладостные ароматы, какие источают старые флаконы от хороших духов.
А вот с Тусей, то есть Таней Богдашевской, отношения более крепкие. Мы вместе учимся в одном классе, бываем постоянно друг у друга. Мы совсем непохожи и, может быть, поэтому неразлучны. Она легкая, быстрая, изящная, модница — посмотришь, совсем легкомысленная. То и дело записочки, вздыхающие мальчики, хотя с ними она суровая кокетка. Уроки учит по необходимости, любит повеселиться, конечно, театр и кино, бойко играет на рояле (у нее Рёниш кабинетный), часто вопреки правилам. Но если требуется продемонстрировать шик, может шумно и с блеском сыграть мазурку Шопена. В мой альбомчик она рисует желтенького цыпленка и розу. Подпись в загнутом уголке такая: «Кто писал тебе известно, а другим неинтересно». Или: «Между многими друзьями можешь ты меня забыть, но вот этими строками прошу помнить и любить».
Надо сказать — все делается по канону, принятому среди школьниц середины 1930-х годов. Все почему-то рисуют желтеньких цыплят — и рядом скорлупа, его родная, — и распускающиеся розы. Пишут необычайно вычурным почерком, и не только в альбомчиках — советские пионерки заводят их непременно, — но и в рабочих тетрадях. Откуда-то берется строго установленный канон. Кто установил, мы не знаем, но следуем неукоснительно.
Мама, увидев однажды эти знаки дружбы, заявила (и была права), что это типичное мещанство и что гимназистки такой убогой чепухой не занимались. Но мы не обращаем внимания на взрослых, и я очень хорошо с тех пор рисую беленькую скорлупу, из которой вылупился желтенький цыпленок, и распускающуюся розу. А потом научусь рисовать и дамские ножки.
Мы обожаем вместе бегать в кино, а став старше, покупаем с рук билеты и слушаем «Царскую невесту» или «Демона». На праздники, 7–8 ноября и 1–2 мая, мы, принарядившись — конечно, в шляпках `a la «маленькая мама» по Франческе Гааль, в шелковых перчатках, как положено, — прогуливаемся днем, после того как прошли демонстранты, по широкой Садово-Кудринской до Триумфальных ворот, а вечером обязательно в самый центр. Ну как же, иллюминация! И что в ней особенного, думаю я сейчас. Никогда больше не ходила ее смотреть. А тут тоже ритуал, так полагается благонравным советским школьницам.
Я люблю бывать у Туськи дома. Там нет строгости моей мамы — ведь нас у ней четверо. А здесь единственная обожаемая дочь Ильи Петровича Богдашевского и Татьяны Иосифовны. На фамилию, не очень обычную, я не обращаю внимания, но теперь понимаю — это фамилия духовная, священническая. Значит, милый, добрый Илья Петрович, советский специалист (у него две комнаты из трех — знак особый), инженер (какой, не знаю, но видно, понимает в строительстве), корни имеет почтенные, совсем не пролетарские.
А Татьяна Иосифовна, тоже ласковая и добрая, со вздохом и умилением показывает старые фотографии «мирного» времени, до всяких революций, февральских и октябрьских. Варшава, гусары, мазурки, она — красавица, он — красив, и все в прошлом. От первого брака сын Сережа, летчик, погиб в Арктике, и вся любовь к Туське. Есть еще бабушка, мать Татьяны Иосифовны. Я не знаю, как ее зовут, и называю просто «бабушка». Старушка ведет хозяйство, готовит очень вкусно — какие пирожки, какие блинчики! Чувствуется оттенок чужой, польский. Бабушка любит меня угощать. А как она станет заботиться о бедной «деточке» (она называет меня всегда «деточка»), когда я останусь одна! Упокой, Господи, душу бабушки, имя ее, ты, Господи, сам знаешь.