Жизнь и судьба: Воспоминания
Шрифт:
Как мне не быть филологом, если я с детства слышу такие замечательные интересные фамилии, как Марр и Дирр [50] , которые мне всегда напоминают мурлыканье кошки или рычание собаки. Н. Я. Марр приезжал к нам в гости. Я хорошо все это помню. Сохранился снимок нашего совместного путешествия. Недаром через много лет, когда извратив и доведя до абсурда теорию Марра, стали ее всюду насаждать, профессор Андрей Александрович Белецкий, наш друг, смеясь, говорил: «Аза нам поможет. Ведь она сидела на коленях академика Марра».
50
Н. Я. Марр (1865–1934), академик, великий знаток языков и археолог, был близок с А. А. Тахо-Годи, который привлекал его к издаваемым им «Сборникам материалов для описания местностей и племен Кавказа» (тома 45,46). Для этих же сборников А. А. Тахо-Годи также пригласил
Но чтобы успеть все сделать, надо жить долго. И я в шесть-семь лет говорю себе: буду жить долго, может быть, до 95 или 100 лет. И часто потом в течение всей моей жизни, когда казалось очень тяжело и события катастрофические, какой-то голос говорил: «Ничего со мной не будет, буду жить долго, долго, как задумала в детстве». Специалисты-психологи говорили мне, что я, сама того не понимая, запрограммировала свой организм на такую долгую жизнь.
Но это не значит, что я оптимист. Я очень мрачно смотрю на так называемый прогресс. И спасает меня отнюдь не какое-то там программирование, а Господь Бог. Ведь я видела его и ощущала его присутствие года в два — три, когда мама возила меня во Владикавказ к дедушке. Там однажды очередная нянька, гуляя со мной, показала мне плывущее облако на высоком, синем южном небе и сказала: «Видишь Боженьку?» И я, глядя вверх в бездонную пронизанную солнцем синь, не сомневаясь, ответила: «Ну да, да вот он сидит». А ведь никто никогда в моей семье не упоминал Бога и не говорил о нем (даже вроде: «Бог накажет…»). Чувство врожденное, вполне естественное живет в душе и сердце человека. Вот почему Бог нам прибежище и сила. И никаких программ.
Итак, замечательная мечта — балерина, археолог и филолог. Исполнилось только последнее. Первое навсегда осталось моей затаенной любовью, а второе, археология, — воплотилось в чтение интересных книг о великих открытиях, и не только археологических, а вообще по дорогам неизведанных стран. Но и оно как-то потускнело — для юности хорошо. В дальнейшем я поняла — самое интересное и серьезное — это путь в глубины души и сердца. До встречи с А. Ф. Лосевым я ограничивалась тем, что французы называют путешествием autour de та chambre [51] .А этот путь не предполагает глубины.
51
Путешествие вокруг своей комнаты.
Одно из запоминающихся калейдоскопических мгновений — я в гостях у тети Женни Далгат (о Дженнет, дочери двоюродного деда отца, доктора Магомета Далгата, я уже писала выше). У нас дома все разболелись гриппом, и меня отправляют погостить к рыжеволосой тетушке отца и ее сыну Джемику (Джемалэддину). Вот это удовольствие! У Джемика роскошный, настоящий кукольный дом (он его сделал своими руками) и свой кукольный театр, и мы с ним наслаждаемся игрой в куклы. Таких же куколок и замечательную мебель для них делает и брат мой Хаджи-Мурат: диванчики с подушечками, комодики, кроватки, буфеты — что за прелесть! В кукольном большом буфете у меня стоит настоящая посуда и я варю суп из горчичного порошка в алюминиевой кастрюльке и заквашиваю простоквашу в фаянсовом кувшинчике. А хлеб лежит в плетеной корзиночке (она у меня сохранилась). Как хорошо — все самое настоящее, мое хозяйство, как у взрослых.
Вполне понятно, что я не скучала у тети Дженни. Больше всего я боялась заболеть — куда тогда деваться?! И вот ночью, если мне хотелось чихнуть, засыпая, я научилась у Джемика проглатывать «чих» (говорят, это вредно, но и взрослой я этим пользовалась).
Больше никогда не видела я своего родича. А тетя Женни приезжала к нам в Москву, и странно так, что отец, посмеиваясь, называл ее тетушкой. Она была блестящей пианисткой. Лейпцигская консерватория не прошла даром, но применить свои силы европейски образованной женщине в дагестанской провинции не пришлось. Отца нашего там уже не было, да и в Москве он рано погиб. И Джемика так я и не повидала. Только поговорила с ним, главным дирижером Мариинского оперного театра, по телефону по приезде его в середине 1960-х годов в Москву. А потом он страшно погиб при пожаре театра. Вот и конец. Занавес падает.
Да и нам как-то стало скучно. Покидаем в 1928 году дом на улице бывшей Инженерной. Какое-то указание было — собрать все правительство в одном доме [52] . Вроде как пауки в одной банке — кто придумал? И чтобы у всех все одинаково. Куда-то стали девать вещи, разорять дом попросту. Пианино папа отдал в музтехникум, где учился Мурат. Так и не научился там ничему, но зато на каком-то вечере там пели, и он в том числе: «Вышли мы все
52
Дом на бывшей Соборной улице. Теперь, говорят, на нем мемориальная доска в память отца.
Единственное, что скрасило мою жизнь в это печальное время, приезд из Москвы моего отца, да еще с подарками. Ах уж эти подарки! Очень я их любила, не то что теперь.
Для подарков нужна особая атмосфера семьи, и ласки, и детства — чтобы не спать под праздники и, ворочаясь, поджидать втихомолку, не подложат ли подарок под подушку. Сколько ни старались, никогда не могли улучить этот момент, а подарок как-то сам собой попадал на предназначенное для него место. Так же и ожидался обычно приезд папы. Мама никогда от нас никуда не уезжала. Уехала поневоле — катастрофа разразилась.
Жду отца, и он, появляясь, таинственно улыбается. Я-то знаю, что я — его любимица [53] , и он меня балует, а я жмусь к нему, как котенок, тепленький, мягкий, ласковый, пушистый. Подарки замечательные: красное пальтишко и шапочка, как у гнома из сказки, но туфельки черные лакированные, как полагается для благонравной девочки, с перепонками на низком каблучке. И еще прелесть-сумочка, самый настоящий ридикюль, модный, совсем как для взрослых, только маленький (он долго хранился у моей мамы с самыми заветными вещицами, я видела его в 1950 году). А ведь все правильно делает папа. Я люблю красное (влияние Марса?) и черное. Став взрослой девицей, я ношу как-то особенно горделиво все черное, вплоть до шляпки, и мне кажется (это уже в Москве), что мой черный с ног до головы наряд напоминает что-то монашеское — я уже знакома с Лосевыми. Но и красное мне хорошо. В память детского пальтишки однажды я надела такое же, а туфельки на высоких каблуках черные. И как приятно было и мне, и тем, кто смотрел на меня. Я это хорошо знаю. Сумочки обожала и в детстве, и потом: разные, плетеные, из цветной шерсти, вышитые по атласу, бархатные, из серебряных мельчайших колечек, нежнейшие сафьяновые, из крокодильчиков и мягко пахнущей кожи. Вот куда занесла меня детская память и совсем уж взрослые признания!
53
От отца у меня упрямый подбородок, слегка раздвоенный, руки и пальцы. У мамы я тоже любимица (читайте дальше). От нее у меня лоб и нос. А глаза — свои.
Когда мне было лет семь, мы ездили на родину отца в селение Урахи. Что я помню — только горы и горы. Аул с плоскими крышами, и мы в одном из домов.
Имена хозяев я не помню, но мой старший брат говорил, что это дом Шахбана Курбанова. Мне нравилось, что в дом, сложенный из речного камня, можно войти с улицы, а выглянув в оконце из низкой, темной обширной комнаты, увидеть где-то далеко внизу пропасть, и ты находишься на страшной высоте. И еще меня пленяла маленькая дверца в стене — вела в другие помещения. Чтобы в нее пройти, надо согнуться в три погибели. Дверца, можно сказать, потайная, коврами скрытая. А вдруг за ней лестница потайная? Все может быть. Ведь каждый такой дом имел свои секреты. Во время Кавказской войны или набегов соседей превращался он в своеобразную крепостцу, из которой выбраться и спастись при необходимости можно было только посвященному. Между прочим, такую же маленькую дверцу видела я девочкой гораздо позже в Москве в музейных палатах бояр Романовых у Красной площади. И там действительно дверца открывалась на узенькую потайную лестницу.
В главной зале, в Урахах, на полу лежали только ковры и ничего больше. А в нишах тюфяки, подушки, мутаки, одеяла и ковры, только свернутые. Когда нас угощали, то все сидели на подушках за низеньким столиком. Мне нравились пустые комнаты, где ничего нет кроме старинных ковров на полу и минимум вещей. Так, когда мы с мамой в Москве ездили в гости к нашему родичу, известному хирургу по фамилии Далгат (он вернулся из Берлина, зачем?), у него в громадной гостиной на полу лежал роскошный ковер и стоял концертный рояль. И больше ничего. Мы с дочкой доктора играли и возились на этом ковре. А в Болшеве, где я жила летом у наших друзей, была для меня одна загадочная комната, окнами в густую сирень. В ней ничего не было, кроме большого ковра. Хорошо!