Жизнь и судьба
Шрифт:
Мостовской наморщил лоб.
— Послушайте, хватит истерики.
Он оглянулся, и Чернецов подумал, что Мостовской встревожен, — видят ли пришедшие с работы, как запросто разговаривает с ним эмигрант-меньшевик. Он, вероятно, стыдился этого перед иностранцами. Но больше всего он стыдился перед русскими военнопленными.
Кровавая слепая яма в упор смотрела на Мостовского.
Иконников дернул за разутую ногу сидевшего на втором этаже священника, на ломаном французском, немецком и итальянском языке стал спрашивать: Que dois-je faire, mio padre? Nous travaillons dans una Vernichtungslager [7] .
7
Что
Антрацитовые глаза Гарди оглядывали лица людей.
— Tout le monde travaille la-bas. Et moi je travaille la-bas. Nous sommes des esclaves, — медленно сказал он. — Dieu nous pardonnera [8] .
— C'est son metier [9] , — добавил Мостовской.
— Mais ce n'est pas votre metier [10] , — с укоризной произнес Гарди.
Иконников-Морж быстро заговорил:
— Вот-вот, Михаил Сидорович, с вашей точки зрения тоже ведь так, а я не хочу отпущения грехов. Не говорите — виноваты те, кто заставляет тебя, ты раб, ты не виновен, ибо ты не свободен. Я свободен! Я строю фернихтунгслагерь, я отвечаю перед людьми, которых будут душить газом. Я могу сказать «нет»! Какая сила может запретить мне это, если я найду в себе силу не бояться уничтожения. Я скажу «нет»! Je dirai non, mio padre, je dirai non!
8
Все там работают. И я работаю там. Мы рабы. Бог нас простит (фр.)
9
это его профессия (фр.)
10
но это не ваша профессия (фр.)
Рука Гарди коснулась седой головы Иконникова.
— Donnez-moi votre main [11] , — сказал он.
— Ну, сейчас будет увещевание пастырем заблудшей в гордыне овцы, — сказал Чернецов, и Мостовской с невольным сочувствием кивнул его словам.
Но Гарди не увещевал Иконникова, он поднес грязную руку Иконникова к губам и поцеловал ее.
71
На следующий день Чернецов разговорился с одним из своих немногочисленных советских знакомых, красноармейцем Павлюковым, работавшим санитаром в ревире.
11
дайте вашу руку (фр.)
Павлюков стал жаловаться Чернецову, что скоро его выгонят из ревира и погонят рыть котлованы.
— Это все партийные строят, — сказал он, — им невыносимо, что я на хорошее место устроился: сунул кому надо. Они в подметалы, на кухне, в вашрауме всюду своих поустраивали. Вы, папаша, помните, как в мирное время было? Райком своя. Местком своя. Верно ведь? А здесь у них тоже шарашкина контора, свои на кухне, своим порции дают. Старого большевика они содержат, как в санатории, а вы вот, как собака, пропадаете, никто из них в вашу сторону не посмотрит. А разве это справедливо? Тоже весь век на советскую власть ишачили.
Чернецов, смущаясь, сказал ему, что он двадцать лет не жил в России. Он уже заметил, что слова «эмигрант», «заграница» сразу же отталкивают от него советских людей. Но Павлюков не стал насторожен после слов Чернецова.
Они присели на груде досок, и Павлюков, широконосый, широколобый, настоящий сын
— Некуда мне податься, только в добровольческое формирование. Или в доходяги и накрыться.
— Для спасения жизни, значит? — спросил Чернецов.
— Я вообще не кулак, — сказал Павлюков, — не вкалывал на лесозаготовках, а на коммунистов все равно обижен. Нет вольного хода. Этого не сей, на этой не женись, эта работа не твоя. Человек становится как попка. Мне хотелось с детских лет магазин свой открыть, чтобы всякий в нем все мог купить. При магазине закусочная, купил, что тебе надо, и пожалуйста: хочешь — пей рюмку, хочешь — жаркое, хочешь — пивка. Я бы, знаете, как обслуживал? Дешево! У меня бы в ресторане и деревенскую еду бы давали. Пожалуйста! Печеная картошка! Сало с чесноком! Капуста квашеная! Я бы, знаете, какую закуску людям давал — мозговые кости! Кипят в котле, пожалуйста, сто грамм выпей — и на тебе косточку, хлеб черный, ну, ясно, соль. И всюду кожаные кресла, чтобы вши не заводились. Сидишь, отдыхаешь, а тебя обслужат. Скажи я такое дело, меня бы сразу в Сибирь. А я вот думаю, в чем особый вред для народа в таком деле? Я цены назначу вдвое ниже против государства.
Павлюков покосился на слушателя:
— В нашем бараке сорок ребят записались в добровольческое формирование.
— А по какой причине?
— За суп, за шинельку, чтобы не работать до перелома черепа.
— И еще по какой?
— А кое-кто из идейности.
— Какой?
— Да разной. Некоторые за погубленных в лагерях. Другим нищета деревенская надоела. Коммунизма не выносят.
Чернецов сказал:
— А ведь подло!
Советский человек с любопытством поглядел на эмигранта, и тот увидел это насмешливо-недоуменное любопытство.
— Бесчестно, неблагородно, нехорошо, — сказал Чернецов. — Не время счеты сводить, не так их сводят. Нехорошо, перед самим собой, перед своей землей.
Он встал с досок и провел рукой по заду.
— Меня не заподозришь в любви к большевикам. Правда, не время, не время счеты сводить. А к Власову не ходите, — он вдруг запнулся и добавил: — Слышите, товарищ, не ходите, — и оттого, что произнес, как в старое, молодое время, слово «товарищ», он уже не мог скрыть своего волнения и не скрыл его, пробормотал: — Боже мой. Боже мой, мог ли я…
Поезд отошел от перрона. Воздух был туманный от пыли, от запаха сирени и весенних городских помоек, от паровозного дыма, от чада, идущего из кухни привокзального ресторана.
Фонарь все уплывал, удалялся, а потом стал казаться неподвижным среди других зеленых и красных огней.
Студент постоял на перроне, пошел через боковую калитку. Женщина, прощаясь, обхватила руками его шею и целовала в лоб, волосы, растерянная, как и он, внезапной силой чувства… Он шел с вокзала, и счастье росло в нем, кружило голову, казалось, что это начало — завязка того, чем наполнится вся его жизнь…
Он вспоминал этот вечер, покидая Россию, по дороге на Славуту. Он вспоминал его в парижской больнице, где лежал после операции — удаления заболевшего глаукомой глаза, вспоминал, входя в полутемный прохладный подъезд банка, в котором служил.
Об этом написал поэт Ходасевич, бежавший, как и он, из России в Париж:
Странник идет, опираясь на посох, — Мне почему-то припомнилась ты. Едет коляска на красных колесах — Мне почему-то припомнилась ты. Вечером лампу зажгли в коридоре — Мне почему-то припомнилась ты. Что б ни случилось на суше, на море Или на небе — мне вспомнишься ты…