Жизнь и труды Пушкина. Лучшая биография поэта
Шрифт:
Убитый ею, к ней одной
Стремил он страстные желанья,
И горький ропот, и мечтанья
Души кипящей и больной.
Еще хоть раз ее увидеть
Безумной жаждой он горел:
Ни презирать, ни ненавидеть
Ее не мог и не хотел.
Второе выпущенное место принадлежит к сцене сумасшествия Марии, т. е. концу третьей песни. После стихов:
С горестью глубокой
Любовник ей внимал жестокий,
Но, вихрю мыслей предана… —
следовал монолог Марии, здесь прилагаемый:
«Ей-богу, – говорит она, —
Старуха лжет. Седой проказник
Там в башне спрятался. Пойдем,
Не будем горевать о нем,
Пойдем… Какой сегодня праздник?
Народ бежит, народ поет —
Пойду за ними; я на воле,
Меня никто не стережет…
Алтарь готов; в веселом поле
Не кровь… О нет, вино течет!
Сегодня праздник. Разрешили…
Жених – не крестный мой отец,
Отец и мать меня простили:
Идет невеста под венец!»
Но вдруг, потупя взор безумный,
Виденья страшного полна;
«Однако ж, – говорит она…
Далее сохранено все окончание песни, но это место четырежды зачеркнуто Пушкиным, и собственной рукой своей написал он сбоку его для типографии: «Не набирать этого». Чуткий слух его, вероятно, был поражен театральным, отчасти мелодраматическим тоном монолога, и тотчас же отсек он неправильный нарост, случайно, в недосмотре создания, привившийся к произведению. Так внимательно должен следить за собой всякий писатель. Сам Пушкин иногда не мог избегнуть, при всей своей зоркости, уклонений от прямого пути, нечаянных пятен в создании!
Поэма явилась в 1829 году, и мы скажем правду, если скажем, что за ней последовало всеобщее недоумение: почти никто не узнал в ней Пушкина! Блестящий, огненный стих его, который так справедливо сравнивали с красавицей, уступил место сжатому и многовесному стиху, поражавшему своей определенностию. Трудно было осмотреться и проникнуться величием этих стихов после сладких и задушевных строф «Бахчисарайского фонтана» и «Цыган».
Как барельеф великолепного памятника, создана была вся историческая часть поэмы, и непривычному глазу трудно было обнять его содержание, насладиться его спокойствием, его художническим распределением частей, особливо если еще вспомним, что в большинстве публики с названием «поэма» связывалось понятие о страсти, движении, живописи сердца.
Склад поэтической речи, употребленный для описания и связи исторических событий, был тоже непонятным явлением. Сильно окрашенный эпическим тоном народного рассказа, он был нов не только для массы читателей, но и для критиков. Так, самые яростные противники Пушкина находили в ответе Кочубея передТак, не ошиблись вы: три клада
В сей жизни были мне отрада… —
проблеск самостоятельного вдохновения (См. «Вестник Европы», 1829, № 9, Изящн[ая] словес[ность], стр. 30), между тем как один из приверженцев его осуждал это место под предлогом, что Кочубей в страшную минуту жизни не мог говорить каламбурами и загадками (См. «Северные цветы» на 1830, «Обозр[ение] словес[ности]»). Но ответ Кочубея, как и другие места, идут параллельно с фигуральным выражением народных эпопей и порождены их духом и приемами. Правда, один журнал («Московский телеграф», часть XXVII, стр. 219) утверждал за поэмой качество русской поэмы по преимуществу, но до такой степени неопределенно, что из слов его заметно скорее предчувствие дела, чем настоящее понимание его. «В «Полтаве», – говорит он, – господствует спокойствие совершенно шекспировское, и сквозь мерное течение всей поэмы чувствуется только невидимая сила духа русского, которою поэт оживил каждое положение, каждую речь действующих лиц». Так, по этому определению, и Карл XII, и Мазепа награждены силою духа русского, которая действительно еще могла назваться невидимкой как в отношении этих лиц, так и в отношении многих рецензентов поэмы. Но как полный образец той чудной и весьма обыкновенной, к сожалению, критической слепоты, какая часто отличает современников, можно представить статью о «Полтаве», напечатанную в «Вестнике Европы» (1829, № 8 и 9) и тем более заслуживающую упоминовения, что она имела силу волновать Пушкина, возражавшего на многие из ее обвинений. «Вестник Европы», умерший в 1830 г., как будто собрал к концу своего поприща все негодование, накопленное в нем долгими годами насмешек и оскорблений, нанесенных ему тогдашним молодым поколением писателей, и отвечал им в последний раз с удвоенным жаром и энергией… Прежде всего следует здесь отстранить лицо редактора, о котором мы можем судить теперь беспристрастнее и находить, преимущественно в ученых его трудах, многие права на уважение и почетное место в истории литературы [134] . С 1828 года является другой деятельный сотрудник на помощь журналу и дает старым жалобам его на легкость современной литературы, на самонадеянность ее, неуважение к старым образцам, на безначалие и отсутствие торжественности в ее произведениях новую силу, едкость и переменяет оборонительное положение журнала на смелое, наступательное движение. Он пишет не заметки, а большие статьи в странной драматической форме, где одно лицо обязано говорить вздор, а другое быть постоянно умником. Место действия этих критических пословиц происходит в каморках, косморамах, на буйных вечерах, на прогулках. Все это обличало отсутствие вкуса в авторе, который, с другой стороны, владел несомненными признаками критической способности, мыслящего ума, начитанности и ловкого анализа. Один только существенный недостаток для критика изящных произведений – недостаток эстетического чувства – уничтожал все его качества и приводил к неимоверным странностям как в форме статей, так и в содержании их. Всю деятельность молодых писателей, под которыми всегда подразумевался только Пушкин, определял он этими бойкими словами, показывавшими заносчивость без оглядки: «Главнейшими из пружин, приводящими в движение весь пиитический машинизм их (новейших поэтов), обыкновенно бывают: пунш, аи, бордо, дамские ножки, будуарное удальство, площадное подвижничество. Самую любимую сцену действия составляют муромские леса, подвижные бессарабские наметы, магическое уединение овинов и бань, спаленные закоулки и Фермопилы. Оригинальные костюмы их:
Копыта, хоботы кривые,
Хвосты хохлатые, клыки,
Усы, кровавы языки,
Рога и пальцы костяные!
(4-я глава «Онегина», строфа XIX) Торжественный оркестр их:
Визг, хохот, свист и хлоп,
Людская молвь и конский топ…
(4-я глава «Онегина», строфа XVIII) («Вестник Европы», 1828, № 21 и 22, статья «Литературные опасения за будущий год»).
Не продолжаем выписок, но таков был взгляд критика на Пушкина, и когда после вздоров Тленского (лица, обязанного говорить вздор) он пишет несколько дельных страниц о необходимости изучения как самой природы, так и великих произведений духа человеческого для укрепления и развития творческой способности в себе, то совсем и не предполагает, что Пушкин посвящал им многие и лучшие часы своей жизни.
Известен разбор того же критика повестей «Бал» и «Граф Нулин» («Вестник Европы», 1829, № № 2 и 3). Шутка нашего поэта, само собой разумеется, не могла найти пощады у строгого судьи, который и вообще в поэзии искал, кажется, громких слов и внешнего эффекта, но разбор написан был чрезвычайно живо и до сих пор вызывает улыбку, если не остроумием, то ловкой пародией содержания и стихов пьесы. Это самая удачная вещь критика. Но разбор «Полтавы», явившийся в том же 1829 году (№ № 8 и 9), лишен уже и последнего качества – веселости: он сухо странен, чтоб не сказать более. Действие его происходит в космораме, где мужичок показывает народу самые лучшие фонтаны бахчисарайские, а фигуру мудрости представляет отставной корректор университетской типографии Пахом Силыч Правдин. На вопрос: «Что «Полтава»?» – Пахом отвечает: «И ничего!» Затем сравнивает он Мазепу Байрона – «олицетворенный идеал буйной независимости, посмеивающейся всем ударам и козням враждебной жизни» с Мазепой Пушкина, который «есть не что иное, как лицемерный, бездушный старичишка», нисколько не схожий с известным историческим лицом. Матрена Кочубей также искажена в характере, как и в имени, по мнению критика. Любовь ее к Мазепе – старику – невозможность, любовь старика Мазепы – фарс. Происхождение Полтавской битвы объяснено в поэме, по словам Правдина, только пострадавшими усами Мазепы. «Ай да усы! Это был бы клад для покойного выворачивателя «Энеиды» наизнанку», – прибавляет Пахом Силыч. Казнь Кочубея написана с хладнокровным самоуслаждением, по толкованию Правдина; Карл неприлично назван бойким мальчишкой, и притом он еще по-бурлацки кричит над ухом гетмана:. . . . ого! Пора!
Вставай, Мазепа;
сумасшествие Марии и визг ее непристойны: «эдак говорят только об обваренных собаках», и в заключение Пахом Силыч определяет музу Пушкина [135] : «Ето есть, по моему мнению, резвая шалунья, для которой весь мир ни в копейку; ея стихия пересмехать все худое и хорошее… не из злости или презрения, а просто из охоты позубоскалить. Ето-то сообщает особую физиономию поэтическому направлению Пушкина, отличающему оное решительно от Байроновой мизантрофии и от Жан-Полева юморизма. Поэзия Пушкина есть просто пародия…». Как будто устыдясь приговора своего, критик на следующий год, при разборе 7-й главы «Онегина» («Вестник Европы», 1830, № 7) смягчает его, уделяя Пушкину славу Скаррона, Пиррона, Верни, Аретина и находя, что из-под его кисти выпадают нередко если не картины, то картинки, на которые нельзя не насмотреться. Он сызнова переделывает мнение о музе Пушкина и переходит только к другой странности: «В одном «Онегине» только, – говорит он, – после «Руслана и Людмилы» вижу я талант Пушкина на своем месте… в своей тарелке. Ему не дано видеть и изображать природу поэтически, с лицевой ее стороны, под прямым углом зрения: он может только мастерски выворачивать ее наизнанку. Следовательно, он не может нигде блистать, как только в арабесках. «Руслан и Людмила» представляет прекрасную галерею физических арабесков; «Е. Онегин» есть арабеск мира нравственного». И вся эта непрерывная цепь заблуждений, все это изворотливое, хотя и не совсем ловкое искание дела, произошло от недостатка художнического чувства и от мысли заменить живую поэзию представлениями философско-эфического рода!
Таковы были статьи «Вестн[ика] Европы», резкий тон которых был нов для слуха и оскорбителен вообще для поэта. Вскоре нашлись и подражатели молодому критику. Спустя несколько времени одна газета представила разбор VII главы «Онегина», написанный как будто под влиянием решимости, оказанной «Вестником Европы». Разбор («Северная пчела», 1830, № № 35 и 39) объявлял совершенное падение творца «Руслана», новую главу романа – пустословием, предметы описаний – низкими, стихи – прозаическими и непонятно модными, но этот разбор уже не заслуживает подробного изложения. Образец его выражал литературное мнение и ошибочную теорию творчества (вот почему мы и остановились на нем); подражание выражает только произвол и уже не имеет корня ни в каком вопросе науки или искусства. Долго не мог Пушкин вполне постигнуть свое положение в литературном мире. Как человек, открывавший новый и обширный горизонт искусства на Руси, он должен был поднять против себя много возражений и вражды и считать их естественным следствием, необходимостию своего призвания; но они волновали и сердили его. Только с 1832 года видит он свое место и назначение, умолкает для всех толков и распрей; но уже от горького чувства, оставленного ему журналистикой и пересудами публики, избавиться не может. Чувство это таится в нем, несмотря на молчание и наружное спокойствие, которым он обрек себя. Часто является оно невольно в дружеской переписке. Так, в 1831 году, на уведомление одного из своих приятелей о новом появившемся разборе его «Годунова», он отвечает: «Ты пишешь мне о каком-то критическом разговоре, которого я еще не читал. Если бы ты читал наши журналы, то увидел бы, что все, что называется у нас критикой, одинаково (глупо и) смешно. С моей стороны я отступился; возражать серьезно невозможно, а плясать перед публикою не намерен… 21 июля 1831». Три года спустя, именно в апреле 1834 г., он повторяет ту же мысль в другом письме: «Вообще пишу много про себя, а печатаю поневоле и единственно для денег: охота являться перед людьми, которые вас не понимают, чтобы… ругали вас потом шесть месяцев в журналах. Было время – литература была благородное, аристократическое поприще. Нынче это иначе. Быть так».
При выходе в свет «Полтава» снабжена была замечательным предисловием, сохраненным в нашем издании, и красовалась эпиграфом из Байрона, напечатанным, однако ж, с ошибкой во втором стихе, что лишило его смысла (см. примечания к «Полтаве») [136] .Глава XVII Осень 1828 г., зима 1829 г. и отъезд на Кавказ
Отъезд из С.-Петербурга в Маленники, деревню гг. Вульфов тотчас по окончании «Полтавы». – Посвящение поэмы, неизданные стихи «Я думал, сердце позабыло…». – В ноябре 1828 г. кончена последняя строфа «Онегина», тогда же «Анчар». – Мысли Пушкина становятся светлее и покойнее. – «Ответ Катенину», «Ответ Готовцевой», «Послание к Великопольскому», значение всех этих стихотворений. – Письмо к Дельвигу с анекдотом о сахарном Пушкине. – Письмо о деревенской жизни. – Возвращение в Петербург, утомление и нравственная усталость овладевают Пушкиным снова. – Мысль о «Годунове» и предисловии к нему.
Окончив «Полтаву», Пушкин тотчас же уехал из Петербурга, и притом в ясном состоянии духа, а 27 октября был уже в Тверской губернии, в деревне Маленники, принадлежавшей соседям Пушкина по Михайловскому – владетелям Тригорского. В этот день написано там посвящение поэмы:
Тебе… но голос музы тайной
Коснется ль слуха твоего? … —
c эпиграфом: «I love this sweet name» (люблю это нежное имя – англ. ) [137] . 4 ноября 1828 г. окончена там же последняя шуточная строфа VII главы «Онегина»; 9 ноября написан «Анчар»; за ним (10 ноября) «Ответ Катенину», о котором уже говорили; потом «Ответ Готовцевой», в весьма милых стихах упрекавшей Пушкина (см. «Северные цветы» на 1829 г.) в непонимании женского достоинства, поводом к чему послужил, вероятно, отрывок из «Ев[гения] Онегина», напечатанный в «Московском вестнике» (1827, № XX) под названием «Женщины», а может быть, и несколько строк в «Мыслях и заметках» Пушкина 1828 г. Ранее «Ответа Катенину» написано и веселое «Послание к В[еликопольскому], сочинителю «Сатиры на игроков», послание, не попавшее в полное собрание сочинений нашего автора, но напечатанное в «Северной пчеле» (1828 г., № 9), с выноской издателей: «Имени сочинителя сих стихов не подписываем: ex ungue leonem [138] » [139] .
В поименованных произведениях нет и следов нравственного беспокойства, какие отличают его произведения, писанные весной и летом: они ясны и спокойны. В дружеской переписке с Дельвигом, посылая ему свои стихотворения, Пушкин беззаботно шутит и рассказывает детский анекдот с удовольствием человека, готового веселиться при малейшем поводе: «Вот тебе в «Цветы» ответ Катенину вместо ответа Готовцевой, который не готов. Я совершенно разучился любезничать. Не знаю, долго ли останусь в здешнем краю. Жду ответа от Баратынского. К новому году, вероятно, явлюсь к вам, в Чухляндию. Здесь мне очень весело. П[расковью] А[лександровну] я люблю душевно – жаль, что она хворает и не беспокоится. Соседи ездят смотреть на меня, как на собаку Мунито – скажи это графу Х[востову]. П[етр] М[аркович] здесь повеселел и уморительно мил. На днях было сборище у одного соседа, я должен был туда приехать. Дети его родственницы, балованные ребятишки, хотели непременно туда же ехать. Мать принесла им изюму и черносливу и думала тихонько от них убраться, но П[етр] М[аркович] их взбудоражил. Он к ним прибежал: дети, дети! мать вас обманывает; не ешьте черносливу, поезжайте с нею. Там будет Пушкин – он весь сахарный… его разрежут, и всем вам будет по кусочку. Дети разревелись: не хотим чернослива, хотим Пушкина. Нечего делать, их повезли, и они сбежались ко мне, облизываясь, но увидев, что я не сахарный, а кожаный, – совсем опешили… Я толстею и поправляюсь в моем здоровье…».
В другом письме, следовавшем вскоре за этим, он повторяет, что весело ему и даже, противореча прежним своим признаниям, прибавляет, что душевно любит деревенскую жизнь. «Вот тебе ответ Готовцевой… Как ты находишь ces petits vers froids et coulants?.. [140] Правда ли, что ты едешь зарыться в смоленской крупе? Видишь, какую ты кашу наварил. Посылаешь меня за Баратынским, а сам и драла. Что мне с тобой делать? Здесь мне очень весело, ибо я деревенскую жизнь очень люблю. Здесь думают, что я приехал набирать строфы в «Онегина», и стращают мною ребят, как букою. А я езжу на пароме и играю в вист по 8 гривен роббер… Скажи это нашим… – я приеду к ним. Полно. Я что-то сегодня с тобою разоврался. 26 ноября 1828. Что «Илиада» и что Гнедич?»
К новому 1829 году Пушкин явился в Петербург, но здесь опять покидает его то расположение духа, в каком видим его в деревне. Через два месяца по приезде утомление и какая-то нравственная усталость снова нападают на Пушкина. Он начинает томиться жаждой физической деятельности, которая всегда являлась у него как верный признак отсутствия деятельности духовной. Единственной и постоянной мыслию его делается уже в это время издание «Годунова». Он пишет тогда известные свои письма о нем и сильно занят планом и сущностью предисловия, которое кажется ему совершенно необходимо для объяснения хроники. Мысль эта занимает его круглый год и не покидает в самом Арзруме, как увидим. «Борис Годунов» явился, однако ж, только через год, к 1 января 1831 г.Глава XVIII «Путешествие в Арзрум» 1829 г. и кавказские стихотворения
Неожиданная поездка на Кавказ в марте 1829 г. – Пребывание в Москве в эту эпоху, жажда покоя. – 15 мая Пушкин в Георгиевске. – «Путешествие в Арзрум», эпоха его появления. – Причина путешествия, обстоятельства поездки в Тифлис и в действующую армию. – Мысли о «Годунове». – Возвратный путь, русский журнал в Владикавказе с разбором «Полтавы». – Пушкин был на возвратном пути на Горячих водах 8 сентября 1829 г., в начале ноября в деревне, по свидетельству стихов «Зима, что делать нам в деревне…». – Стихотворение «Зимнее утро» с замечательной поправкой и другие. – Пушкин в Петербурге около 16 ноября, газетные известия о путешествии поэта. – Корреспонденция «Северной пчелы» по этому предмету. – Известие «Северной пчелы» о возвращении Пушкина в Петербург. – Стихи, писанные на Кавказе: «Дон», «Делибаш», «Монастырь» и проч.; их значение. – Появление кавказских стихотворений в печати. – Почему напечатаны они были не скоро и вразбивку. – Мысли, навеянные случаем и сохранившиеся в бумагах поэта. – Неизданные стихи «Был и я среди донцов…», «Критон, роскошный гражданин…», «Напрасно видишь тут ошибку…». – Поэтическая беседа с самим собой. – «Зорю бьют – из рук моих…».
Пушкин вдруг весьма круто и неожиданно отрывается от общества и в марте 1829 г. уезжает из Петербурга на Кавказ, не испросив даже разрешения на поездку у кого следовало. В бумагах его сохранился только вид, данный ему от Спб. почт-директора 4 марта 1829 г. на получение лошадей по подорожной, без задержания, до Тифлиса и обратно. Вид этот на обороте листа носит свидетельство, что был заявлен на Горячих Минеральных Водах уже 8 сентября того же года, на возвратном пути поэта.
В Москве останавливался он в это время большею частию у одного из самых коротких ему людей – П. В. Н[ащоки]на. Чрезвычайно любопытны рассказы последнего об образе жизни поэта нашего во время его приездов в Москву в последние годы его холостой жизни и во все продолжение женатой. Из слов П. В. Н[ащоки]на можно видеть, как изменились привычки Пушкина, как страсть к светским развлечениям, к разноречивому говору многолюдства смягчилась в нем потребностями своего угла и семейной жизни. Пушкин казался домоседом. Целые дни проводил он в кругу домашних своего друга, на диване, с трубкой во рту и прислушиваясь к простому разговору, в котором дела хозяйственного быта стояли часто на первом плане. Надобны были даже усилия со стороны заботливого друга его, чтоб заставить Пушкина не прерывать своих знакомств, не скрываться от общества и выезжать. Пушкин следовал советам П. В. Н[ащоки]на нехотя: так уже нужда отдохновения начала превозмогать все другие склонности. Но в 1829 году наслаждения семейственности еще смутно представлялись ему. Цель была впереди, а запас страстей, еще не покоренный правильному течению жизни, утихал только на короткое время. Из дому Н[ащокин]а Пушкин выехал в Тифлис и 15 мая был уже в Георгиевске, где впервые начал известный свой журнал, приведенный в порядок только в 1835 году и напечатанный уже в «Современнике» 1836 года под заглавием «Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года».
Несколько пояснительных слов к этому равно драгоценному и по содержанию, и по изложению своему документу не будут лишними. В черновой рукописи его Пушкин изъясняет первую причину своего путешествия следующим образом: «В 1829 году отправился я на Кавказ, лечиться на водах. Находясь в таком близком расстоянии от Тифлиса, мне захотелось туда съездить для свидания с некоторыми из моих приятелей и с братом, служившим тогда в Нижегородском драгунском полку. Приехав в Тифлис, я уже никого из них не нашел: армия выступила в поход. Желание видеть войну и сторону малоизвестную побудило меня просить позволения приехать в армию. Таким образом, видел я блестящую войну, конченную в несколько недель и увенчанную переходом через Саган-Лу и взятием Арзрума». Слова эти взяты из предисловия в то время, как уже Пушкин начал приводить журнал свой в порядок (1835). Журнал этот, как видели, начат был в Георгиевске; Александр Сергеевич возвратился к нему во второй раз в Владикавказе 22 мая. В июне, переехав Кавказ, он уже был в Тифлисе, где прожил около двух недель, ожидая позволения явиться в действующую против турок армию. Получив его, он тотчас же выехал и 13 июня прибыл в русский лагерь, расположенный за хребтами Саган-Лу, на берегу Карса-Чая. «Тифлисские ведомости» разноречат с этим показанием самого поэта, говоря, что он прибыл только 16 июня в лагерь наш при Искан-Су; как бы то ни было, но с этого времени он разделял труды и походы армии, находился при разбитии сераскира Арзрумского, при поражении Гаки-Паши и при взятии самого Арзрума 27 июня. Он был один во всем лагере в статском платье и довольно забавно писал в Москву, что солдаты величают его пастором, когда он проезжает мимо них верхом. 19 июля покинул он Арзрум, начертив в тот же самый день строки, выражавшие основную мысль, которую должно было развить будущее предисловие к «Борису Годунову». После долгих рассуждений с приятелями он опять еще пишет для себя в Арзруме: «С величайшим отвращением решаюсь я выдать в свет «Бориса Годунова». Успех или неудача моей трагедии будет иметь влияние на преобразование драматической нашей системы. Боюсь, чтоб собственные ее недостатки не замедлили хода…» 1 августа находим Пушкина снова в Тифлисе на возвратном пути в Россию; он выезжает оттуда 6 августа, а 10 – го нападает во Владикавказе на русский журнал, разбиравший его «Полтаву» в том духе, как мы показали. Он с горечью замечает: «Таково было мне первое приветствие в любезном отечестве». 8 сентября он уже находится на Горячих Минеральных Водах, по свидетельству почтамтского вида; в ноябре – в деревне, где 2 ноября написано стихотворение «Зима! Что делать нам в деревне? Я встречаю…», между тем как «Дорожные жалобы» обозначены еще числом 4 октября в рукописи и, если судить по первоначальному их заглавию «Дорожные стихи», может быть, писаны в повозке или на станции. В Петербург он является в половине ноября месяца [141] .
В дополнение к этим заметкам да позволят нам привести несколько журнальных известий о путешествии поэта. Мы начнем прямо с местных «Тифлисских ведомостей», которые содержат довольно любопытные известия о пребывании поэта в столице Грузии. Вот что заключал в себе № 29 (28 июля 1829, пятница) «Тифлисских ведомостей»:
«Надежды наши исполнились. Пушкин посетил Грузию. Он недолго был в Тифлисе: желая видеть войну, он испросил дозволение находиться в походе при действующих войсках и 16 июня прибыл в лагерь при Искан-Су. Первоклассный поэт наш пребывание свое в разных краях России означил произведениями славного его пера: с Кавказа дал он нам «Кавказского пленника», в Крыму написал «Бахчисарайский фонтан», в Бессарабии – «Цыган», во внутренних провинциях писал он прелестные картины «Онегина». Теперь читающая публика наша соединяет самые приятные надежды с пребыванием А. Пушкина в стане кавказских войск и вопрошает: чем любимый поэт наш, свидетель кровавых битв, подарит нас из стана военного? Подобно Горацию, поручавшему друга своего опасной стихии моря, мы просим судьбу сохранить нашего поэта среди ужасов брани».
№ 32 «Тифлисских ведомостей» (9 августа 1829) в том же тоне извещал о вторичном посещении Тифлиса Пушкиным:
«6 августа А. Пушкин, возвратившийся из Арзрума, выехал из Тифлиса к Кавказским минеральным водам. Любители изящного должны теперь ожидать прелестных подарков, коими гений Пушкина, возбужденный воспоминаниями о закавказском крае, без сомнения, наделит нашу литературу».
Корреспондент «Северной пчелы» писал из крепости Владикавказа 10 августа («Северная пчела», № 110, 12 сентября 1829 года):
«Сего числа был здесь проездом А. С. Пушкин. Он приехал к нам из Арзрума и на другой день отправился далее с намерением побывать на Кавказских минеральных водах и потом отправиться чрез Моздок и Кизляр в Астрахань».
Почти в одинаковом тоне и одинаковыми словами, как и «Тифлисские ведомости», извещала «Северная пчела» о приезде Пушкина в Петербург («Северная пчела», № 138, 16 ноября):
«А. С. Пушкин возвратился в здешнюю столицу из Арзрума. Он был на блистательном поприще побед и торжеств русского воинства, наслаждался зрелищем, любопытным для каждого, особенно для русского. Многие почитатели его музы надеются, что он обогатит нашу словесность каким-нибудь произведением, вдохновенным под тенью военных шатров, в виду неприступных гор и твердынь, на которых мощная рука эриванского героя водрузила русские знамена».
Пушкин не обманул ожидания; он написал «Дон», «Делибаш» (7 сентября), «Монастырь на Казбеке» (20 сентября). «Кавказ» (того ж числа и месяца), «Обвал» с французским пояснением заглавия в скобках: «Avalanche» (29 октября) – все эти необычайно свежие и вместе смелые картины природы, составляющие драгоценные перлы описательной поэзии. Природа вообще отражалась удивительно полно и ясно в душе художника и на его произведениях. Он не ловил впечатлений ее с усилием, с боязнью недосмотреть или недосказать чего-либо. Картины природы у Пушкина немногословны, но всегда рождаются вместе с впечатлением и даже в стихах отражают характер каждого явления, возбудившего их. Стих пьесы «Дон» исполнен блеска и радости; он сжат и суров в «Обвале», мерен и торжественно спокоен в «Кавказе». Чудная песнь «Олегов щит» была патриотической песнью Пушкина, довершившей эту вдохновенную передачу впечатлений славной войны, гремевшей вокруг него; но довольно странно, что все эти произведения стали появляться уже спустя два года после своего создания, именно в 1831 году, и притом отдельно и в разных изданиях, как то: в «Северных цветах», «Литературной газете» и «Литературных прибавлениях к «Русскому инвалиду». Причину этой медленности и разрозненности появления должно преимущественно искать в самих воззваниях газет, какие сопровождали путешествие нашего поэта. Поэт сделал наперекор ожиданиям их. Он не терпел постороннего вмешательства в дело творчества, как мы уже знаем, и обращения газет к его музе производили на него неприятное впечатление. Он никак не мог понять, а еще менее допустить права распоряжаться его вдохновением, назначать предметы для труда и преследовать жизнь его таким образом до самых тайных ее помыслов и побуждений. Мысль эту перевел он, по обыкновению, на поэтический свой язык и выразил в 1830 году в превосходном своем стихотворении «Ответ анониму» («О, кто бы ни был ты…»), о котором мы скажем еще несколько слов. В самом описании своего путешествия он посвятил ей еще несколько строк: «Искать вдохновения, – говорит он в предисловии, – всегда казалось мне смешной и нелепой причудою: вдохновения не сыщешь; оно само должно найти поэта». Еще свободнее изъяснялся он об этом предмете в дружеских разговорах: «Чего нельзя сказать ни о ком, – утверждал он, – то можно сказать о поэте. Ведь никто не позволит себе написать: мы думали, что такой-то поехал на Кавказ за отличием, а он вывез оттуда одну лихорадку? Почему же можно сказать в печати: мы думали, что поэт напишет такое-то стихотворение, а он написал совсем другое?»
Несколько беглых мыслей, навеянных случаем, встречей, минутной вспышкой вдохновения, сохранились в тетрадях поэта от этой эпохи. К числу таких произведений, как известно, принадлежит послание «К калмычке» («Прощай, любезная калмычка…»), о которой Пушкин говорит еще в рукописи своей, что она имела довольно приятный голос и смуглое, темно-румяное лицо. На обратном пути из Арзрума в Тифлис 30 человек линейных казаков, сопровождавших Пушкина и возвращавшихся на родину, встретили казачий полк, шедший им на смену. Приветственные выстрелы из пистолетов загремели с обеих сторон в знак радости, а потом земляки наскоро обменялись новостями, которые внушили Пушкину несколько строчек: