Жизнь и труды Пушкина. Лучшая биография поэта
Шрифт:
«Многие из трагедий, приписываемых Шекспиру, ему не принадлежат, а только им поправлены. Трагедия «Ромео и Джюльета» хотя слогом своим и совершенно отделяется от известных его приемов, но она так ясно входит в его драматическую систему и носит на себе так много следов вольной и широкой его кисти, что ее должно почесть сочинением Шекспира. В ней отразилась Италия, современная поэту, с ее климатом, страстями, праздниками, негой, сонетами, с ее роскошным языком, исполненным блеска и concelli. [112] Так понял Шекспир драматическую местность. После Джюльеты, после Ромео, сих двух очаровательных созданий шекспировой грации, Меркутио, образец молодого кавалера того времени, изысканный, привязчивый, благородный Меркутио есть замечательнейшее лицо изо всей трагедии. Поэт избрал его в представители итальянцев, бывших модным народом Европы, французами XVI века».
Обращаясь к «Римской истории», мы можем сказать, что Пушкин нашел в ней одно величавое лицо, приковавшее все внимание его, именно Тиберия: «Чем более читаю Тацита, – пишет он, – тем более мирюсь с Тиберием. Он был один из величайших умов древности». В другой раз в
I
«Тиберий не мог быть доволен Германиком, оказавшим много слабости в погашении бунта легионов. Германик соглашается на требования мятежников, ограничивает время службы, допущает самовольные казни, даже междоусобную битву. Блестящие поражения неприятеля при Марсорских селениях не заглаживают столь явных ошибок. Тиберий в своей речи старался их прикрыть риторическими украшениями; меньше хвалил он Друза, но откровеннее и вернее. Счастливые обстоятельства благоприятствовали Друзу, но сей оказал и много благоразумия: не склонился на требования мятежников, сам казнил первых возмутителей, сам водворил порядок».
II
«Германик, тщетно стараясь усмирить бунт легионов, хотел заколоться в глазах воинов. Его удержали. Тогда один из них подал свой меч, говоря: «Он вострее». Это показалось, говорит Тацит, слишком злобно и жестоко самым яростным мятежникам.
Самоубийство было обыкновенно в древности. Мать Мессалины советует ей убиться. Мессалина в нерешимости подносит нож то к горлу, то к груди, и мать ее не останавливает. Сенека не препятствует своей жене Паулине последовать за ним и проч. Предложение воина есть хладнокровный вызов, а не неуместная шутка».
III
«Юлия, дочь Августа, известная ссылкой Овидия, умирает в изгнании и в нищете, но не от нищенства и голода, как пишет Тацит. Голодом можно заморить в тюрьме…»
IV
«Некто Вибий Серен по доносу своего сына был присужден римским сенатом к заключению на каком-то безлюдном острове. Тиберий воспротивился сему решению, говоря, что человека, коему дарована жизнь, не следует лишать способов к поддержанию жизни. Слова, достойные ума светлого и человеколюбивого!»
Так проводил время Пушкин в беспрерывных занятиях, в беспрерывном творчестве, в беспрерывной беседе с друзьями и в отдохновениях дружбы, которую нашел близ себя. Замыслы на будущее не были пренебрежены им; в это время уже он думал об основании журнала, который мог бы служить выражением как его литературной деятельности, так и взгляда на искусство и на текущие явления отечественной и иностранной словесности. Он поручал кн. В[яземско]му, находившемуся тогда в Москве, устройство этого дела, но дело устроилось только в 1827 году основанием «Московского вестника» и личным его участием.
Лето 1826 года было знойно в Псковской губернии. Недели проходили без облачка на небе, без освежительного дождя и ветра. Пушкин почти бросил все занятия свои, ища прохлады в садах Тригорского и Михайловского и дожидаясь осени, которая приносила ему, как известно, бодрость и веселье.
10 августа дописал он шестую главу «Онегина», где так трогательно прощается со своею молодостью:
Благодарю за наслажденья,
За грусть, за милые мученья,
За шум, за бури, за пиры,
За все, за все твои дары.
Благодарю тебя. Тобою,
Среди тревог и в тишине,
Я насладился… и вполне.
Довольно! С ясною душою
Пускаюсь ныне в новый путь
От жизни прошлой отдохнуть…
Так оканчивалась шестая глава «Онегина» с заметкой: «10 августа». Две дополнительные строфы ее с описанием светского общества принадлежат уже к пребыванию поэта в Москве…
Глава XII Переезд в Москву и жизнь Пушкина в обеих столицах. 1826–1827 гг.
Осенью 1826 года (сентября 3) Пушкин получает позволение пользоваться советами врачей в Москве, представлен государю императору. – Пушкин снова в деревне, где получает «Тригорское» Языкова, и в ноябре опять является в Москву. – Письмо к Алексееву с дороги. – Письмо к Языкову с приглашением участвовать в «Московском вестнике». – Стансы «В надежде славы…». – Рассуждение «О воспитании», составленное по поручению начальства. – Зима и весна 1826–1827 гг. в Москве, жизнь его там и недовольство жизнию. – Летом 1827 г. Пушкин в Петербурге, а к осени снова возвращается в деревню.
3 сентября получено было во Пскове всемилостивейшее разрешение на просьбу Пушкина о дозволении ему пользоваться советами столичных докторов. Державная рука, снисходя на его прошение, вызвала его в Москву, возвратила его городской жизни, которую он так любил, и, вместе с тем, указала ему обязанности, лежавшие на нем, как на гражданине и писателе, который должен употребить отличные свои способности на предание потомству славы нашего отечества. Тотчас по прибытии в Москву Пушкин имел счастие быть представлен государю императору. Скажем здесь, что впоследствии, во всех случаях жизни своей, Пушкин вспоминал о наставлениях, преподанных ему в это время отеческою снисходительностью монарха, не иначе как с чувством благоговения и умилением.
Москва приняла его с восторгом, и, долго лишенный удовольствий столицы, он предался им с энергией, которая было заснула в деревне. Всю зиму он почти не брался за перо, наслаждаясь и славой, которая всюду встречала его, и заискивающим вниманием окружающих. Успехи в обществе снова стояли на первом плане в его жизни, и снова овладела им та жажда перемен мест, то искание впечатлений, встреч и происшествий, какими отличалась его первая молодость и, преимущественно, одесская и кишиневская жизнь. Утомление явилось и тут в свою очередь, в конце 1829 года, как прежде мы видели в Михайловском, пять лет тому назад.
Едва осмотревшись в Москве, Пушкин уехал снова в деревню для приведения в порядок дел и преимущественно для разбора и укладки книг своих, которые намеревался отправить в одну из столиц [113] . В ноябре он уже писал из Пскова, собираясь снова на возвратный путь в Москву, послание к Н. С. А[лексее]ву, товарищу своего бессарабского житья-бытья:Приди, о друг, дай прежних вдохновений.
Минувшего мне жизнию повей…
«Не могу изъяснить тебе мои чувства при получении твоего письма… Кишиневские звуки, берег Быка… милый мой: ты возвратил меня Бессарабии. Я опять в своих развалинах – в моей темной комнате, перед решетчатым окном или у тебя, мой милый, в светлой чистой избушке… Как ты умен, что написал ко мне первый! Мне бы эта счастливая мысль никогда в голову не пришла, хотя и часто о тебе вспоминаю… Был я в Москве и думал: авось, бог милостив, увижу где-нибудь чинно сидящего моего друга, или в креслах театральных, или в ресторации за обедом. Нет – так и уехал в Псков. Так и теперь опять еду в Белокаменную. Надежды нет или очень мало. По крайней мере пиши же мне почаще, а я за новости Кишинева стану тебя потчевать новостями московскими.
Прощай, отшельник бессарабский,
Лукавый друг души моей,
Порадуй же меня не сказочкой арабской,
Но русской правдою твоей».
По прибытии в Москву он опять пишет несколько строк к Языкову, но в этих строках – от 21 ноября 1826 г. – уже заключается любопытное свидетельство, что издание журнала, о котором Пушкин думал еще в деревне, тогда было решено.
«Письмо ваше получил я в Пскове и хотел отвечать из Новгорода – вам, достойному певцу того и другого. Пишу, однако ж, из Москвы, куда вчера привез я ваше «Тригорское». Вы знаете по газетам, что я участвую в «Московском вестнике», следственно и вы также. Адресуйте же ваши стихи в Москву на Молчановку, в дом Ренкевичевой, откуда передам их во храм бессмертия. Непременно будьте же наш. Погодин вам убедительно кланяется.
Я устал и болен – потому вам и не пишу более. В[ульфу] кланяюсь, обещая мое высокое покровительство. – 21 ноября. «Тригорское» ваше с вашего позволения напечатано будет во 2 № «Московского вестника».
Рады ли вы журналу? Пора задушить альманахи. Дельвиг наш. Один Вяземский остался тверд и верен «Телеграфу» – жаль, но что же делать?»
Итак, Пушкин возвратился в Москву 20 ноября и 22 декабря уже писал в доме Зуб[ковых], своих знакомых, известные и превосходные стансы «В надежде славы и добра…». Тогда же представил он свое рассуждение «О воспитании юношества», составленное им по поручению высшего начальства. Небольшое рассуждение это было единственным трудом Пушкина шумной зимой 1826–1827 года, если исключим всегдашние его занятия своим «Онегиным». Несколько черновых бессвязных отрывков трактата о воспитании, сохранившихся в его бумагах, не дают никакой ясной идеи о сочинении; но из отзыва, воспоследовавшего на рассуждение, можно заключить об односторонности основной мысли автора. Изъявляя ему признательность за некоторые отдельные истины, высшее начальство поставило ему на вид, что правило, принятое сочинителем, будто просвещение и гений служат исключительным основанием совершенству, есть правило неверное; ибо при сем упущены из виду нравственные качества и, наконец, примерное служение, усердие, которые должно предпочесть просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному. Сам Пушкин сознавал недостатки своего труда, извиняя их малым знакомством с предметом, который дотоле никогда не занимал его мыслей, и прося позволения заняться чем-либо, более ему близким и известным.
Всю зиму и почти всю весну Пушкин пробыл в Москве; в начале мая месяца 1827 г. он получил дозволение на пребывание и в Петербурге. В июне он уже был на берегах Невы и 14 июля написал там послание к Языкову («К тебе сбирался я давно…»), а 27 июля стихотворение «Три ключа».
Московская его жизнь, как мы уже сказали, была рядом забав и вместе рядом торжеств. Впервые ознакомил он тут друзей с своей «Комедией о Борисе Годунове»: удивление и похвалы были общие. Пушкин еще не пришел к тому сомнению о возможности ее успеха, в котором находился после, и не без основания, как известно. Вечер 1826 года, когда в первый раз прочел он свое произведение в доме Веневитиновых, если не ошибаемся, доселе вспоминается многими с восторгом. Неожиданность появления этой народной драмы, не имевшей связи ни с настоящими, ни с прошедшими явлениями русской словесности, да и оставшейся без последователей и продолжения; сам чтец, получивший какую-то удивительно смелую и оригинальную красоту в собственном вдохновении, – все это осталось неизгладимо в памяти свидетелей. В первое время Пушкин жил с одним из своих приятелей на Собачьей площадке, в доме, кажется, принадлежащем теперь г-ну Левенталю. После кратковременной отлучки он уже поселился, как мы видели, на Молчановке, в доме Ренкевичевой. Он вставал поздно после балов и вообще долгих вечеров, проводимых накануне. Приемная его уже была полна знакомых и посетителей, между которыми находился один пожилой человек, не принадлежавший к обществу Пушкина, но любимый им за прибаутки, присказки, народные шутки. Он имел право входа к Пушкину во всякое время и платил ему своим добром за гостеприимство. В городской жизни, в ее шуме и волнении, Пушкин был в настоящей своей сфере. Это можно видеть даже из нескольких строк, начертанных карандашом на перебеленной копии «Бориса Годунова»: «Voici ma tragedie. Je voulais vous l’apporter moi-même, mais tous ces jours – j’ai fait le jeune homme…». [114]