Жизнь и труды Пушкина. Лучшая биография поэта
Шрифт:
Но я плоды моих мечтаний
И гармонических затей
Читаю только старой няне,
Подруге юности моей.
(Глава 4, «Евгений Онегин») Арина Родионовна была посредницей, как известно, в его сношениях с русским сказочным миром, руководительницей его в узнании поверий, обычаев и самых приемов народа, с какими подходил он к вымыслу и поэзии. Александр Сергеевич отзывался о няне как о последнем своем наставнике и говорил, что этому учителю он много обязан исправлением недостатков своего первоначального французского воспитания. Простонародный рассказ «Жених» остается блестящим результатом этих сношений между поэтом и бывалой старушкой. В тетрадях Пушкина находится семь сказок, бегло записанных со слов няни. Из них три послужили основой для известных сказок Пушкина, писанных им с 1831 года, именно для сказки «О царе Салтане», «О мертвой царевне и семи богатырях», «О купце Остолопе и работнике его Балде», да, вероятно, и остальные простонародные рассказы Пушкина вышли из того же источника, хотя оригиналов их мы и не находим в его тетрадях. Для примера, каким образом Пушкин переделывал полученные им материалы, пропуская некоторые подробности, изменяя другие и придумывая совсем новые, укажем на «Царя Салтана». В нем сохранено, например, известие о рождении царевича (Гвидона) и притом, с небольшим изменением, словами самой няни:
Родила царица в ночь
Не то сына, не то дочь,
Не мышонка, не лягушку,
А неведому зверюшку, —
но выпущены 33 брата его и введено новое лицо – царевна Лебедь – совершенно необходимое для красоты и грации рассказа. «Мачеха» Арины Родионовны заменена бабой Бабарихой, и самые чуда, разведенные царевичем на своем острове, благодаря Лебеди, расходятся у Пушкина во многом с рассказом няни. Так, у ней был кот: «У моря – лукоморья стоит дуб, и на том дубу золотые цепи, а по тем цепям ходит кот, вверх идет – сказки сказывает, вниз идет – песни поет». Этот кот заменен у Пушкина белкой, грызущей золотые орешки и выбрасывающей изумруды вместо зерна, но кот не пропал: он очутился при издании «Руслана и Людмилы» в 1828 году в прологе поэмы:
У Лукоморья дуб зеленый;
Златая цепь на дубе том:
И днем, и ночью кот ученый
Все ходит по цепи кругом:
Идет направо – песнь заводит,
Налево – сказку говорит…
Вместе с отсутствием 33-х братьев царевича, брошенных в море, как и он, пропали и все подробности, до них касающиеся, между прочим, и способ, каким царевич узнает после их чудного спасения, что они – его братья. Он просит мать свою напечь лепешек из молока ее грудей: первый брат, отведавший лепешку, тотчас же воскликнул: «Ах, братцы, до сих пор не знали мы материнского молока» – и открыл себя. Много еще и других выдумок, созданных или полученных народом, со всей их затейливостью, с признаками особенной деятельности воображения, тщательно занесено Пушкиным в свои тетради. К некоторым он сделал пояснения. В одной сказке баснословного царевича ведут на казнь по проискам мачехи; он хохочет. А чему? Да тому, что передние колеса едут за лошадью, а задние-то за чем? Когда потом этот же царевич вешает купца Шелковника на шелковой виселице, Пушкин приписывает: «Вот куда каламбуры зашли». Трогательное впечатление производят эти рассказы няни, записанные в той же тетради, где и начало романа «Арап Петра Великого», и «Евгений Онегин», и «Цыганы», и много отдельных мыслей, блещущих умом и проницательностию [84] . В двух верстах от Михайловского лежит село Тригорское, известное публике по стихам Н. М. Языкова. Там жило доброе, благородное семейство П. А. О[сипово]й, с которым Пушкин был в постоянных сношениях,
.... И ныне
Я новым для меня желанием томим:
Желаю славы я, чтоб именем моим
Твой слух был поражен всечасно; чтоб ты мною
Окружена была; чтоб громкою молвою
Все, все вокруг тебя звучало обо мне…
С тех пор действительно началось его постоянное служение славе, хотя цель, выраженная в стихах, давно была утрачена. Непрерывная литературная переписка с друзьями принадлежала к числу любимых и немаловажных занятий Пушкина в это время. Переписка Пушкина особенно драгоценна тем, что ставит, так сказать, читателя лицом к лицу с его мыслию и выказывает всю ее гибкость, оригинальность и блеск, ей свойственный. Эти качества сохраняет она даже и тогда, когда теряет достоинство непреложной истины или возбуждает вопрос. Мы имеем только весьма малую часть переписки Пушкина, но и та принадлежит к важным биографическим материалам.
Глава X Создания этой эпохи: «Онегин», «Цыганы», «Годунов»
Первая глава «Онегина» (появилась в 1825 г.). – Пролог к ней «Разговор книгопродавца с поэтом», значение его. – Журнальные толки об «Онегине». – «Московский телеграф» 1825 г. – Отзыв «Сына отечества» 1825 г. – Мнение друзей и почитателей. – Пушкин письменно защищает поэму. – Вопрос о том, «что выше – вдохновение или искусство». – Прение Байрона с Воульсом и применение этого спора к русскому спору по поводу «Онегина». – Предчувствие будущего развития идеи романа и письмо Пушкина об этом. – Заметка о Татьяне. – Осуждение эпитета «сатирический», данного роману в предисловии. – Значение романа. – Появление «Горя от ума», письмо Пушкина с критическим разбором комедии. – «Цыганы», отрывок из письма с заметкой о них и об «Онегине». – Появление отрывков «Онегина» в «Северных цветах». – Появление «Цыган» среди других печатных произведений Пушкина. – Требования по поводу «Цыган». – Создание «Бориса Годунова». – Мнение самого Пушкина о «Борисе Годунове». – Около «Бориса Годунова» сосредоточиваются мысли Пушкина о драме. – Французские письма Пушкина о трагедии вообще и о «Борисе Годунове». – План предисловия к «Борису Годунову». – Второе французское письмо с изменившимся взглядом на Байрона и мыслями о сближении с Шекспиром. – Отрывок из предполагавшегося предисловия к драме. – Значение и пример полурусских, полуфранцузских фраз у Пушкина «о Валтер-Скотте». – Намерение написать полную картину Смутного времени. – Примеры сочетания размышления с вдохновением. – Программа письма Татьяны к Онегину. – Программа стихотворения «Наполеон», писанного в Кишиневе. – Программа для встречи Онегина с Татьяной. – Как писал Пушкин первые сцены «Годунова». – Процесс создания сцены Григория с Пименом. – Отступления, рисунки, перерывы в сцене, окончательная отделка сцены Пимена. – Первоначальная форма стихов «Не много лиц мне память сохранила…». – Сцена Пимена в печати в «Московском вестнике» 1827 г. и несбывшиеся ожидания успеха. – Новый взгляд на спор о классицизме и романтизме и на потребности публики. – Письмо по поводу «Бориса Годунова» о требованиях публики. – Замечание о летописях. – Несмотря на холодный прием, Пушкин возвращается к своему труду. – Аристократизм Пушкина, любовь к предкам. – Пять строф из «Моей родословной» в «Отечественных записках» 1846 г. – Значение «Бориса Годунова». – Пушкин отдаляется от публики и уходит в себя. – Отрывки из французских писем Пушкина касательно его настроения по окончании «Бориса Годунова», он прощается с публикой.
Первая глава «Онегина» появилась в печати в течение 1825 года, предшествуемая известным прологом «Разговор книгопродавца с поэтом», который был окончен в Михайловском 26 сентября 1824 года и о значении которого весьма мало говорили: так затемнен он был романом, поглотившим все внимание публики и журналистов. А между тем в прологе глубоко и поэтически выражено состояние художника, уединенно творящего свои образы посреди шума и внешних волнений, как вообще любил себе представлять художника сам Пушкин. Вскоре мы увидим, что он усвоил себе теорию творчества, которая проводила резкую черту между художником и бытом, его окружающим. Стихи, которыми он очертил свой идеал поэта, весьма основательно прилагались у нас к самому автору их:
В гармонии соперник мой
Был шум лесов, иль вихорь буйный,
Иль иволги напев живой,
Иль ночью моря гул глухой,
Иль шепот речки тихоструйной.
Толки о новом романе не замедлили показаться. Журнал, только что основанный тогда в Москве, встретил его похвалами, весьма искренними, но которые не вполне шли к «Онегину» («Московский телеграф», 1825, № 5) по весьма простой причине: угадать в первых чертах «Онегина» всю его физиономию, как она выразилась впоследствии, было бы делом сверхъестественной прозорливости. Предоставляя классикам отыскивать, к какому отделу пиитики принадлежит новый роман Пушкина, рецензент журнала удерживает за собой только право наслаждаться новым торжеством ума человеческого. Что же касается до определения его, то рецензент причисляет роман к тем истинно шуточным поэмам, где веселость сливается с унынием, описание смешного идет рядом с резкой строфой, обнаруживающей сердце человека. Образцы таких поэм представлены были, по его мнению, Байроном и Гёте, и они ничего не имеют общего с легкими поэмами Буало и Попе, которые только смешат. Легко заметить, что и похвальная статья о Пушкине была в сущности, хотя и косвенно, только полемической статьей. Это составляло основной характер журнала… Онегина он понимал очень просто: «шалун с умом, ветреник с сердцем – он знаком нам, мы любим его» – и хотя называл произведение Пушкина национальным, но потому, что в нем «видим свое, слышим свои родные поговорки, смотрим на свои причуды, которых все мы не чужды были некогда». Противники Пушкина отнесли, наоборот, всю главу к чистому подражанию, и притом с оговоркой, которая вообще ставила неизмеримое пространство между способом представлять свои мысли у оригинала и у подражателя его. «Цель Байрона, – говорили они с иронией («Сын отечества», 1825, часть С), – не рассказ, характер его героев – не связь описаний; он описывает предметы не для предметов самих, не для того, чтобы представить ряд картин, но с намерением выразить впечатления их на лицо, выставленное им на сцену. Мысль истинно пиитическая, творческая…» «Онегину» критик отказывал в народности следующими резкими словами: «Я не знаю, что тут народного, кроме имен петербургских улиц и рестораций. И во Франции и в Англии пробки хлопают в потолок, охотники ездят в театры и на балы». Но взамен находил ее в «Руслане и Людмиле»: «Приписывать Пушкину лишнее значит отнимать у него то, что истинно ему принадлежит. В «Руслане и Людмиле» он доказал нам, что может быть поэтом национальным».
Оставляя в стороне мнения журналов, должно сказать, что самые друзья Пушкина, которым было знакомо свойство его останавливаться преимущественно на творческих идеях, находили содержание «Онегина» едва-едва достойным поэтического дарования. Подобно некоторым журналам, глава нового романа казалась им только ошибкой гениального человека, увлеченного чтением Байрона. Они видели в его произведении «чертовское», по их словам, дарование, способное сообщить увлекательность и предмету ничтожному в самом себе. Упорно держались они мнения, что «Онегин» ниже и «Кавказского пленника», и «Бахчисарайского фонтана», и готовы были, как сами утверждали, отстаивать свое мнение, хоть до светопреставления. С какой-то недоверчивостью смотрели они на шутку романа и на веселость, разлитую в нем, в которой не замечали ни малейшей примеси сатиры. Длинные письма разменены были по этому поводу; Пушкин защищался с жаром. «Мне пишут много об «Онегине», – сообщал он одному из своих друзей, – скажи им, что они не правы. Ужели хотят изгнать все легкое и веселое из области поэзии? Куда же денутся сатиры и комедии? Следственно, должно будет уничтожить и «Orlando furioso», [85] и «Гудибраса», и «Вер-Вера», и «Рейнеке», и лучшую часть «Душеньки», и сказки Лафонтена, и басни Крылова, и проч. Это немного строго. Картина светской жизни также входит в область поэзии, но довольно…» Особенно затрудняло почитателей Пушкина отсутствие всякой торжественности в новом романе или вдохновения, как говорили они. В нем видели они одну победу искусства, и спор перешел к вопросу: что выше – вдохновение или искусство? Пушкин запутался в этом споре, как и следовало ожидать. Он приводил мнение Байрона в известном споре его с Боульсом (Bowles), что человек, мастерски описавший колоду карт, как художник, выше человека, посредственно описывающего деревья, хотя бы их была целая роща; но вскоре почувствовал неловкость примера [86] . По первому замечанию приятелей он отступил от своего мнения и добродушно признался, что он был увлечен в жару полемики. Пушкин, как видно, сам предпочитал вдохновение искусству: «Я было хотел покривить душой, – писал он, – да не удалось. И Bowles и Байрон в моем споре заврались. У меня есть на то очень дельное опровержение, переписывать скучно…». В другом отрывке письма, который прилагаем, Пушкин уже находится в полном обладании идеей собственного произведения. Если с одной стороны правда, что он в первой главе «Онегина» еще «не ясно различал» даль своего романа, то с другой не менее истинно, что он, по крайней мере, предчувствовал его развитие. Это оказывается из отрывка нашего:
«Твое письмо очень умно, но все-таки ты не прав, все-таки ты смотришь на «Онегина» не с той точки, все-таки он лучшее произведение мое. Ты сравниваешь первую главу с «Д[он] Жуаном». Никто более меня не уважает «Д[он] Жуана» (первые пять песней; других не читал), но в нем нет ничего общего с «Онегиным». Ты говоришь о сатире англичанина Байрона, и сравниваешь ее с моею, и требуешь от меня таковой же. Нет, моя душа, многого хочешь. Где у меня сатира? О ней и помину нет в «Ев. Онегине»… Самое слово сатирический не должно бы находиться в предисловии [87] . Дождись других песен… Ты увидишь, что если уж и сравнивать «Онегина» с «Д[он] Жуаном», то разве в одном отношении: кто милее и прелестнее (gracieuse), Татьяна или Юлия? Первая песнь просто быстрое введение, и я им доволен (что очень редко со мною случается). Сим заключаю полемику нашу… 12 марта. Михайловское».
Такие-то бури окружали рождение этого детища, которому суждено было пройти, так сказать, рядом с Пушкиным почти через все существование его и выразить взгляд на его современное общество. Основательно сказано было, что роман этот столько же принадлежит поэзии, сколько и истории нашей, как драгоценное свидетельство о нравах, обычаях и понятиях известной эпохи.
При появлении «Онегина» внимание публики было разделено между ним и комедией «Горе от ума», с которой она тогда ознакомилась. Это произведение, одно во всей нашей литературе, соперничало по успеху своему с романом Пушкина и имело одинаковую с ним участь. Оба разошлись по лицу России в бесчисленных применениях к ежедневным случаям, сделались родником пословиц, нравственных сентенций и проч. Суждение Пушкина о комедии Грибоедова чрезвычайно замечательно. Оно опередило несколькими годами всю последующую, весьма основательную, критику, какой подвергнута была комедия, и редко случается, как сейчас увидим, встретить в немногих простых словах так много существенного и вызывающего на размышление:
«(Рылеев) доставит тебе моих «Цыганов»: пожури моего брата за то, что он не сдержал своего слова – я не хотел, чтоб эта поэма была известна прежде времени; теперь нечего делать – принужден ее напечатать, пока не растаскают ее по клочкам. Слушал Чацкого, но только один раз и не с тем вниманием, коего он достоин. Вот что мельком успел я заметить. Драматического писателя должно судить по законам, им самим над собою признанным, – следственно, не осуждаю ни плана, ни завязки, ни приличий комедии Грибоедова. Цель его – характеры и резкая картина нравов. В этом отношении Фамусов и Скалозуб превосходны. Софья начертана неясно. Молчалин не довольно резко подл: не нужно ли было сделать из него и труса? Старая пружина, но штатский трус в большом свете между Чацким и Скалозубом, мог быть очень забавен. Les propos du bal, [88] сплетни, рассказ Репетилова о клубе, Загорецкий, всеми отъявленный и везде принятый, – вот черты истинно комического гения. Теперь вопрос: в комедии «Горе от ума» кто умное действующее лицо? Ответ: Грибоедов. А знаешь ли, что такое Чацкий? Пылкий, благородный и добрый малый, проведший несколько времени с очень умным человеком (именно с Грибоедовым) и напитавшийся его мыслями, остротами и сатирическими замечаниями. Все это говорит он очень умно, но кому говорит он все это? Фамусову? Скалозубу? На бале московским бабушкам? Молчалину? Зто непростительно. Первый признак умного человека – с первого раза знать, с кем имеешь дело, и не метать бисера перед Репетиловыми и тому под. Кстати, что такое Репетилов? В нем 2, 3, 10 характеров. Зачем делать его гадким? Довольно, что он ветрен и глуп с таким простодушием; довольно, чтоб он признавался поминутно в своей глупости, а не в мерзостях. Его смущение чрезвычайно ново на театре; хоть кому из нас не случалось конфузиться, слушая ему подобных кающихся… Между мастерскими чертами этой прелестной комедии недоверчивость Чацкого в любви Софьи к Молчалину прелестна. И так натурально! Вот на чем должна была вертеться вся комедия, но Грибоедов верно не захотел: его воля! О стихах я не говорю – половина должна войти в пословицу. Покажи это Грибоедову: может быть, я в ином ошибся. Эти замечания пришли мне в голову после, когда уже не мог я справиться. По крайней мере говорю прямо, без обиняков, как истинному таланту».
«Цыганы», о которых упомянул Пушкин в начале своего письма, впервые являются между второй и третьей главой «Онегина», как уже знаем, но кончены в Михайловском, откуда и письмо, приложенное нами, написано. Кажется, то же самое место должны они сохранять и в критической оценке литературной деятельности Пушкина. Подобно тому как Онегин в первой главе романа еще сохраняет какую-то дальнюю, неопределенную родственную черту с типами британского поэта (следующие главы романа уже вступают в самое сердце русской жизни), так и на физиономии Алеко в «Цыганах» еще волнуется тень байроновских героев. Зато картина цыганского табора и характер Земфиры отличаются самостоятельностию и выражением строгой красоты, свойственной последнему периоду пушкинского развития. Эти качества не утеряли и доселе своей цены. По прошествии 25 лет со времени появления «Цыган» они еще производят обаятельное впечатление на читателя по свежести и теплоте красок, разлитых в них. Не будем говорить о главном действующем лице. Хотя оно и навеяно Байроном, но трагического величия героев его в нем нет нисколько. Философствующий эгоист, с сердцем испорченным, постоянною мыслию о самом себе, он гораздо яснее Кавказского Пленника и гораздо лучше очерчен Пушкиным, чем прежние характеры, им созданные. Поэт весьма ловко противопоставил этот образ существа, не отыскавшего истока чувству гордости и тщеславия, быту простого, дикого племени, которого он, по грубости сердца, еще и недостоин. Скажем только, что ни одно произведение поэта, ни прежде, ни после, не производило такого впечатления на публику, как «Цыганы». Еще ранее печати (1827 г.) они в бесчисленных копиях разошлись по всему читающему миру нашему, что, между прочим, отняло у автора много денежных выгод. Мы видели уже, как беспокоился он преждевременной известностью поэмы. В том же 1824 году Пушкин писал к Дельвигу: «Знаешь ли? Уж если печатать что, так возьмемся за «Цыганов». Надеюсь, что брат их перепишет, а ты пришли рукопись ко мне, я доставлю предисловие и, может быть, примечания – и с рук долой. А то всякий раз, как я об них подумаю, или прочту слово в журнале – у меня кровь портится. В собрании же моих поэм, для новинки, поместим мы другую повесть в роде «Верро» , которая у меня в запасе. Жду ответа» [89] .
Эта повесть в роде «Беппо» был именно «Ев. Онегин», с которым ознакомились петербургские литераторы впервые по отрывкам, напечатанным в «Северных цветах» на 1825 год. Тогда и возгорелась полемика, изложенная нами несколько прежде. Что касается до предисловия к «Цыганам», то в рукописях автора сохраняется, действительно, что-то похожее на предисловие (см. примечания к поэме). Ни одно из предположений Пушкина, однако же, не состоялось. Поэма «Цыганы» явилась только три года спустя после письма, и ей предшествовало еще собрание стихотворений Александра Пушкина, изданное в 1826 году, а издание всех поэм вместе приведено в исполнение весьма поздно – в 1835 году.
Не можем пропустить без внимания и странных требований, возникших по поводу «Цыган». Они чрезвычайно хорошо определяют одностороннее воззрение на искусство, нисколько не потрясенное вводом романтизма в нашу литературу. Один из приверженцев новой школы возмущался тем, что Алеко водит медведя, собирает деньги etc., и сожалел, что автор не сделал из него хоть кузнеца. Это черта характеристическая!
Без всякого посредствующего звена мы переносимся к «Борису Годунову», и, конечно, подобный скачок был бы совершенно невероятен, если бы несомненная хронологическая цепь произведений Пушкина положительно не указывала на него и не приводила к нему. «Борис Годунов» начат и кончен в Михайловском. Следуя нашей системе, прежде всего мы соберем вокруг «Бориса Годунова» все, что думал и писал о нем сам автор.
Начнем с того, что это любимое произведение поэта составляло, так сказать, часть его самого, зерно, из которого выросли почти все его исторические и большая часть литературных убеждений. Не без волнения отдавал он его в свет, не без волнения знакомил с ним друзей своих, и холодный прием, сделанный «Борису Годунову» публикой и журналистами, несмотря на то, что он ожидал его, оставил в авторе надолго глубокое огорчение… Только позднее помирился он с критикой, откровенно и благородно, по обыкновению своему, предоставляя другому времени поправить ошибки настоящего. В бумагах Пушкина есть черновое письмо неизвестно к кому, где мы читаем: «… с отвращением решаюсь я выдать в свет (свою трагедию). И хоть я вообще довольно равнодушен к успеху или неудаче своих сочинений, но, признаюсь, неудача «Бориса Годунова» будет мне чувствительна, а я в ней почти уверен. Как Монтань, я могу сказать о моем сочинении: «C’est une oeuvre de bonne foi». [90] Писанная мною в строгом уединении, вдали охлаждающего света, плод добросовестных изучений, постоянного труда, трагедия сия доставила мне все, чем писателю насладиться дозволено: живое занятие вдохновению, внутреннее убеждение, что мною употреблены были все усилия, наконец, одобрение малого числа избранных… Трагедия моя уже известна почти всем тем, мнением которых дорожу. Одного недоставало в числе моих слушателей: того, кому я обязан мыслию моей трагедии, чей гений одушевил и поддержал меня, чье одобрение представлялось воображению моему сладкою наградой и единственно развлекало посреди уединенного труда» [91] .
Так много соединялось для Пушкина в «Борисе Годунове» воспоминаний сердца; такими тонкими нитями связан он был с душой самого поэта! Мало того: он собрал вокруг трагедии мысли о драматическом искусстве, рожденные чтением и собственными размышлениями, и оперся на нее в окончательной установке своего взгляда на этот предмет. Мы имеем несколько черновых писем его к разным лицам, которыми и воспользуемся, в ожидании того, когда владетелям их угодно будет ознакомить публику с настоящими, исправленными подлинниками. Цель биографии – уловить мысль Пушкина, и для того она может употребить в дело даже первые, еще бледные очерки.
Мы принуждены, однако же, начать с двух французских писем Пушкина о трагедии: они, может быть, замечательнее всех писанных им по этому случаю. Всякий, кто потрудится сличить перевод наш с оригиналами, конечно, увидит, как много потеряли они здесь в энергии выражения и в колорите вообще [92] .
«Вот моя трагедия, если уж вы настоятельно того хотите, но прежде всего требую, чтоб вы пробежали последний том Карамзина… Она исполнена шуток и тонких намеков, относящихся к истории того времени. Надо уметь понимать их – sine qua non. [93]
По примеру Шекспира я ограничился изображением эпох и лиц исторических, не гоняясь за сценическими эффектами, романтическими вспышками и проч. Стиль ее вышел смешанный. Он пошл и низок там, где мне приходилось выводить грубые и пошлые лица. Не обращайте внимания на злоупотребления этого рода – все это писалось очень бегло и может быть исправлено при первой переписке. Не без удовольствия думал я сперва о трагедии без любви; но кроме того, что любовь составляла существенную часть романического и страстного характера моего пройдохи, но Лже-Димитрий еще влюбляется у меня в Марину; я принужден был допустить это из желания выказать сильнее странный характер последней. Карамзин собственно только дотронулся до нее. Конечно, это была из хорошеньких женщин самая странная. В жизнь свою она имела одну страсть – честолюбие, но в степени энергии, бешенства, какую трудно и представить себе. Посмотрите, как она борется с войной, нищетой, позором и в то же время сносится с польским королем, как будто равная с равным, и, наконец, постыдно кончает самое бурное, самое необыкновенное существование. Она является только два раза у меня; но я возвращусь к ней, если продлятся дни мои. Она возмущает меня, как страсть.
Гаврила Пушкин – мой предок. Я изобразил его, как нашел в истории и в бумагах моей фамилии. Он обладал большими способностями, будучи в одно время и искусным военным, и придворным человеком. Вместе с Плещеевым он был первый, очистивший путь Самозванцу своей неслыханной дерзостью. Мы находим его потом в Москве в числе семи начальников, защищавших ее в 1612 году; в 1616 в Думе, рядом с Козьмой Мининым, потом воеводой в Нижнем, наконец посланником. Он был всем. Он выжег один город в виде наказания за какой-то проступок, как я это нашел в одной грамоте «Погорелого Городища».
Я также намерен возвратиться к Шуйскому. Он представляет в истории странное смешение дерзости, изворотливости и силы характера. Слуга Годунова, он один из первых переходит на сторону Димитрия, первый начинает заговор, и, заметьте, – он же первый и старается воспользоваться сумятицей, кричит, обвиняет, из начальника делается сорванцом. Он уже близок к казни, но Димитрий дает ему помилование, изгоняет его и снова возвращает ко двору своему, осыпая честью и щедротами. И что же делает Шуйский, уже стоявший раз под топором? Тотчас же принимается за новый заговор, успевает, захватывает престол, падает и в падении своем уже показывает более достоинства и душевной силы, чем в продолжение всей своей жизни.
Грибоедов недоволен был Иовом…
При сочинении «Годунова» я думал вообще о трагедии – не обошлось бы без шума. Род этот не исследован. Законы его стараются вывести из правдоподобия, а по существу своему драма исключает правдоподобие. Не говоря уже о единстве времени и места, да какое же, черт возьми, правдоподобие может быть в зале, одна половина которой наполнена 2000 человек, а другая людьми, которые стараются показать, что не замечают первых. 2) Язык. Например: Филоктет у Лагарпа чистым французским языком отвечает Пирру, выслушав его тираду: «Увы! Я слышу сладкие звуки еллинской речи!» Все это только условное неправдоподобие. Истинные гении трагедии понимали иначе: они старались достигнуть только правдоподобия характеров и положений. Посмотрите, как Корнель запросто поступил с своим «Сидом»: «Вам непременно нужен закон 24 часов? Извольте». И в 24 часа он нагромождает событий на 4 месяца. А как смешны маленькие поправки в принятых уже законах. Алфиери глубоко чувствует смешную сторону a parte, [94] уничтожает эту уловку, но вместе с тем растягивает донельзя монолог. Какое ребячество!
Длинно мое письмо, более, чем я хотел, но сберегите его. Может быть, оно мне понадобится, если придет на ум сочинить предисловие».
Второе французское письмо Пушкина написано уже в 1825 году и содержит первую мысль того, которое нами приведено. Таким образом, Пушкин думал о предисловии к «Борису Годунову» почти в одно время с его созданием. Это письмо особенно дорого тем, что выражает уже изменившийся взгляд Пушкина на Байрона и сближение нашего поэта с Шекспиром.
«Правдоподобие положений, истина разговора – вот настоящие законы трагедии. Я не читал ни Кальдерона, ни Бегу, но что за человек Шекспир? Я не могу прийти в себя от изумления. Как ничтожен перед ним Байрон-трагик, Байрон, во всю свою жизнь понявший только один характер – именно свой собственный (женщины не имеют характера, они имеют страсти в молодости – от того не трудно и выводить их). И вот Байрон одному лицу дал свою гордость, другому ненависть, третьему меланхолическую настроенность; таким образом из одного полного, мрачного и энергического характера вышло у него множество незначительных характеров. Разве это трагедия?
Существует и еще заблуждение. Придумав раз какой-нибудь характер, писатель старается высказать его и в самых обыкновенных вещах, наподобие моряков и педантов в старых романах Фильдинга. Злодей говорит «дайте мне пить», как злодей, а это смешно. Вспомните Байронова Озлобленного: На pagato! (Он заплатил!) Это однообразие, этот придуманный лаконизм и беспрерывная ярость – все это далеко от природы. Отсюда неловкость разговора и бедность его. Но разверните Шекспира. Никогда не выдаст он своего действующего лица преждевременно. Оно говорит у него со всею беззаботливостию жизни, потому что в данную минуту, в настоящее время поэт уже знает, как заставить его говорить сообразно характеру, им выражаемому.
Вы спросите еще: трагедия ли это только с характерами или трагедия с исторической верностью (de costume). Я избрал легчайший путь, но старался соединить оба эти рода. Я пишу и вместе думаю, большая часть сцен требовала только обсуждения. Когда приходил я к сцене, требовавшей уже вдохновения, я или пережидал, или просто перескакивал через нее. Этот способ работать для меня совершенно нов. – Я знаю, что силы мои развились совершенно, и чувствую, что могу творить…»
Невольно останавливаешься на этих строках, столь исполненных мысли и по которым пробегает электрическая искра живого ума. Строки эти были исходным пунктом всех последующих статей Пушкина о драматическом искусстве. Положения, в них заключающиеся, он развивал в письмах к другим лицам, в проектах статей, в отдельных заметках, а некоторые из них даже перенес с Байрона на Мольера: «У Мольера, – говорит он, – лицемер волочится за женой своего благодетеля, лицемеря, принимает имение, лицемеря, спрашивает стакан воды, лицемеря. У Шекспира лицемер произносит судебный приговор с тщеславною строгостью, но справедливо и проч. …» (См. записки Пушкина.) И в обоих случаях Пушкин был прав, потому что и Байрон-трагик, и Мольер сходствуют в манере творчества, заботясь преимущественно о том, чтобы лицо ни на минуту не утеряло идеи и характера, которые призвано выражать. Неоконченная, едва набросанная статья его «О драме», которая помещена была в последнем издании и исправлена нами по рукописи, есть также развитие основной мысли писем о невозможности полной истины на театре, замененной и древними трагиками, и новыми подражателями их, и романтическими писателями только условной правдоподобностью. Нить, связывающая все виды драмы, по мнению Пушкина, есть правдоподобие характеров, истина чувств, и это мнение далеко оставляло за собой тогдашние споры, указывая почетное место в области изящного Расину, Корнелю наравне с Шекспиром, Кальдероном и др. Каждая строка последующих его изысканий есть только повторение и распространение этих коренных, так сказать, убеждений. Переходим к русскому черновому отрывку. Он едва набросан у Пушкина, с трудом разобран нами, но крайне любопытен: он также принадлежит к цепи предварительных заметок, какие составлял около 1830 г. Пушкин, имея в виду предисловие к «Борису Годунову».
«… о царе Борисе и о Гр. Отрепьеве» писана в 1825 году, и долго не мог я решиться выдать ее в свет. Изучение Шекспира, Карамзина и старых наших летописей дало мне мысль оживить в драматических формах одну из самых драматических эпох новейшей истории. Шекспиру подражал я в его вольном и широком изображении характеров; Карамзину следовал я в светлом развитии происшествий; в летописях старался угадать образ мыслей и язык тогдашнего времени. Источники богатые! Успел ли ими воспользоваться – не знаю. По крайней мере, труды мои были ревностны и добросовестны.
Долго не мог я решиться напечатать свою драму. Хороший или худой успех моих стихотворений, благосклонное или строгое решение журналов о какой-нибудь стихотворной повести слабо тревожили мое самолюбие. Читая разборы самые оскорбительные, старался я угадать мнение критика, понять, в чем именно состоят его обвинения, и если никогда не отвечал на оные, то сие происходило не из презрения, но единственно из убеждения, что для нашей литературы il est indifferent, [95] что такая-то глава «Онегина» выше или ниже другой [96] . Но признаюсь искренне, неуспех драмы моей огорчил бы меня; ибо я твердо уверен, что нашему театру приличны народные законы драмы Шекспировой, а не светский обычай трагедии Расина, и что всякий неудачный опыт может замедлить преобразование нашей сцены».
Так, предпочтение Шекспира всем другим образцам не было у Пушкина делом увлечения, а результатом обдуманного намерения, и связывалось с довольно трудной задачей, которую он впоследствии, однако ж, совсем отбросил и на которую смотрел даже насмешливо, как увидим вскоре. Следующие затем отрывки не менее любопытны:
1) «Приступаю к некоторым частным объяснениям. Стих, употребленный мною (пятистопный ямб), принят обыкновенно англичанами и немцами. У нас первый пример оному находим мы, кажется, в «Аргивянах». А. Жандр в отрывке своей прекрасной трагедии, писанной стихами вольными, преимущественно употребляет его. Я сохранил цезурку французского пентаметра на второй стопе и, кажется, в том ошибся, лишив добровольно свой стих свойственного ему разнообразия.
2) Есть шутки грубые, сцены простонародные. Поэту не должно быть площадным из доброй воли, если может их избежать; если ж нет, то ему нет нужды стараться заменять их чем-нибудь иным.
3) Нашед в истории одного из предков моих, игравшего важную роль в сию несчастную эпоху, я вывел его на сцену, не думая о щекотливости приличия, con amore» [97] и проч.».
Не одни основные положения французских писем развивал Пушкин в своих статьях, переписке и даже в разговоре с друзьями, но и многие подробности их. Так, обещание возвратиться к Шуйскому и к Марине подтверждается свидетельством коротких знакомых его, что он имел намерение написать хронику из жизни Шуйского, Лже-Димитрия, несколько сцен из междуцарствия, что составило бы полную картину избранной им эпохи. Так, еще собственное его указание о способе работы при создании «Годунова» может быть распространено на все его произведения, и мы приводим здесь поучительные примеры тому глубокому сочетанию размышления и вдохновения, о котором он говорит в них.
Почти каждая строка его стихов свидетельствует об этой особенности его удивительно мужественного таланта. Поучительно видеть, как из страницы, кругом исчерченной и, можно сказать, обращенной в самую мелкую сетку помарок, вытекает стихотворение чистое, как алмаз, с роскошной игрой света и в изумительной отделке. Мы вправе думать, что пьесы, написанные Пушкиным сразу, прошли чрез то же горнило художественного труда, но только в голове его; по крайней мере, так следует заключать из обыкновенной его методы создания. Блестящая память Пушкина, на которую он рассчитывал с основательностию, унесла с собою много его стихотворений. В бумагах остались от этих произведений – вероятно, совершенно конченных в уме поэта, – одни только последние слова каждого стиха, одни только рифмы. В конце биографии нашей собрана большая часть этих следов утерянной мысли поэта, если не все они. Часто даже он излагал основную мысль стихотворения, строфы или монолога в прозе в предварительных, беглых заметках; они служили ему рассчитанными ступенями, по которым восходило его поэтическое одушевление тихо, ровно, но вместе свободно и легко. Письму Татьяны к Онегину предшествовали, например, следующие, едва разбираемые теперь строки: «Я знаю, что вы презираете… я долго хотела молчать… я думала, что вас увижу… я ничего не хочу – хочу вас видеть… Придите… Вы должны быть – и то, и то, … Если нет – меня обманул…» И вслед за этим Пушкин перелагает эту бедную программку на те чудные стихи, которые, вероятно, живут в памяти всех наших читателей:Сначала я молчать хотела;
Поверьте: моего стыда
Вы не узнали б никогда,
Когда б надежду я имела,
Хоть редко, хоть в неделю раз,
В деревне нашей видеть вас… [98]
Все письмо, до самого конца, идет, не отступая от первоначальных заметок и развивая только в превосходной картине их сухие указания. Еще поразительнее этот способ творчества в сцене встречи Онегина с Татьяной и его холодных советов. Содержание всей сцены изображено в следующих бессвязных словах: «Когда б я думал о браке, когда бы мирная семейственная жизнь нравилась моему воображению, то я бы вас выбрал – никого другого… я бы в вас нашел… но я не создан для блаженства etc … (недостоин) … Мне ли соединить мою судьбу с вашей?.. Вы меня избрали: вероятно, я первая ваша passion [99] – но уверены ли… Позвольте вам совет дать». Здесь мы уже видим, что поэту даже представлялась в ту минуту, как он писал свою программу, самая поэтическая форма будущего монолога. В ней встречаете вы уже один полный стих его и словом «недостоин» в скобках обозначено три следующих за ним:
Но я не создан для блаженства:
Ему чужда душа моя;
Напрасны ваши совершенства:
Их вовсе недостоин я.
Несмотря на это, поэт не бросил своей программы, уверенный, что найдет свое добро тотчас, как захочет. Спокойно дописал он свои заметки и вслед за ними начал:
Когда бы жизнь домашним кругом
Я ограничить захотел;
Когда б мне быть отцом, супругом
Приятный жребий повелел…
и так, не отступая от значков, поставленных на пути своем, дописал он весь превосходный монолог Онегина… Все это принадлежит к сокровенным тайнам творчества, заслуживающим изучения.
К сожалению, мы не имеем полной черновой рукописи «Бориса Годунова». В тетрадях Пушкина остались только четыре первые сцены, начиная с разговора Шуйского и Воротынского в Кремлевских палатах до сцены летописца Пимена в Чудовом монастыре включительно; но и это принадлежит к драгоценным остаткам для тех, кто понимает значение первых планов, по которым выстроились великие произведения. «Борис Годунов» писался вместе с «Цыганами», вместе с 4-й и другими главами «Онегина», которые перерезывают его, так сказать, во многих местах. Вдобавок еще между первой и второй сценой его находится черновая записка, касающаяся лично до Пушкина и написанная как будто от безделья. Всего замечательнее, что сцена летописца Пимена, проникнутая с начала до конца поэтическим вдохновением, прерывается несколько раз, подтверждая несомненным образом свидетельство автора, что он поджидал вдохновения, когда необходимо было его участие в создании. С первого монолога Пимена, со стиха «Немного слов доходит до меня…», Пушкин покидает летописца, набрасывает строфу из «Цыган», стихотворение «Сожженное письмо», XVII и XXIII строфы «Евгения» (4 главы) и возвращается к нему с пророческим сном Григория, столь удивительно просто изложенным и столь зловещим в устах молодого послушника: