Жизнь и творчество Дмитрия Мережковского
Шрифт:
Очень мило, словом — «и слезы, и грезы, и уст упоительный яд», а остальное от лукавого, от политики, от техники, от метафизики или еще от чего-нибудь — от жизни, которую этот «упоительный яд» должен разрушать.
Нет, мне страшно. И за себя, и за всех нас, собравшихся сегодня, в 1927 году, в Париже, благородно порассуждать о целях поэзии. А что, если мы только не замечаем, а сами уж бледны-бледны, без кровинки, как те скончавшиеся бывшие техники?
Н. М. Бахтин: Г. В. Адамович очень определенно ответил на вопрос, есть ли у поэзии цель? Нет, и не может быть, по крайней мере, у хорошей поэзии. Почему? Потому ли, что поэзия нечто большее, чем целесообразность, не исчерпывается целесообразностью, но отказывается равняться по целям? Или наоборот, просто потому, что поэзия боится цели, что она не в силах дорасти до действия? Г. В. Адамович явно склоняется ко второму решению и в этом видит главное обаяние и величие поэзии. Дальше оказывается, что поэзия крайне опасна и даже разрушительна. Ведь не потому же, что она хочет разрушать, что ей ненавистен всякий порядок? Ибо в таком случае у нее была бы очень определенная цель, а это докладчик отрицает. Разрушительность поэзии это не цель, но неизбежное следствие. Она вредна,
Собственно говоря, докладчик исходит из общепризнанного представления о поэзии и только ставит точки над и. Поэзия, как принято говорить, утешает, — это бесплодное созерцание, тупик, из которого нет выхода к действию. Подламывающая волю, возвышающая над жизнью, точнее, отрывающая от жизни, просветляющая душу на краткое мгновение, из-за которого приходится горько расплачиваться. Как вывод: будем опьяняться, ибо это очень приятно, но будем знать, что ничего хорошего из этого опьянения не выйдет. Эта апология поэзии как духовного наркоза была бы совершенно неопровержима, если бы поэзия действительно была только созерцанием, пассивным и приятным состоянием. Но так ли это? Ведь по прямому смыслу слова поэзия — действие, даже действие по преимуществу, «». В самом деле, весь аппарат стиха с его нарастающей повторностью ритма есть аппарат магический. Стихотворение, из которого должно быть исключено все кроме необходимого, в котором каждое слово должно быть действенным, — есть как бы заклинательная формула, вызывающая в мир некие силы, носитель энергии, непрерывно излучающейся в жизнь. Стихотворение может быть прочтено и забыто. Но, если оно было подлинно воспринято, его действие продолжается; оно медленно воздействует на душу восприявшего, перерождает его личность. Человек, который долго не читал Пушкина, и даже забыл его, все-таки был бы совершенно иным, если бы никогда его не читал. Таким образом, поэзия не есть момент, не есть пассивное состояние, в которое можно уходить с головой, как в наркоз, а живая сила. Но если сила, то благотворная или губительная? Так мы подходим к исходному вопросу: есть ли у поэзии цель? Будучи действием, не должна ли она обладать и целью? Посмотрим, так ли это. Да, всякое действие ставит себе твердую и определенную цель. Более того, тот кто действует, должен быть слеп ко всему тому, что не его дело. Все это так. Тем не менее только ничтожное действие исчерпывается целью, всякое подлинное, значительное действие перерастает цель, отрывается от действующего, становится независимым от него и порою грозно и неумолимо обращается против него же самого; оно живет своей жизнью, развивается по своим законам или по своему беззаконию. Также и творчество. Только тот, кто делает мертвую куклу, может быть уверен, что она до конца останется такой, какой он ее сделает. Кто создает живое, тот должен сознавать, что рано или поздно он будет не в силах связать его своим заданием, потеряет власть над ним. Также точно и поэт. Возьмем пресловутую 4-ю эклогу Виргилия, наилучшие слова, оставшиеся такими, какими они возникли в устах поэта. Виргилий твердо знал, чего хочет и умел найти слова, которые могли бы его выразить с должной чистотой и ясностью. Но хотел ли он, знал ли, с какими силами вступит в связь его создание? Не содрогнулся ли бы он от ужаса, если бы услышал пресловутую речь Лактанция на Никейском соборе?
Как человек, поэт твердо должен определить себя, свою личность, свою веру. В то же время, он должен знать, что создает нечто, что больше его самого. Он должен знать, что он лишь вызвал в мир какую-то силу, которая будет рушить или созидать уже не считаясь с его намерениями. Поэзия, губительна она или плодотворна? И то и другое, она больше этого различия, она перерастает его, она бесцельна, но совсем не в том смысле, как говорил Г. В. Адамович. Не потому что отрывает от жизни, а потому что она есть чистейшее выражение божественной бесцельности самой жизни.
В. В. Вейдле: Я во многом согласен с тем, что говорил Н. М. Бахтин. Я думаю, что поэзия, как и вообще искусство, цели не имеет, что смысл ее в ее бесцельности, что как только она начинает добиваться цели, она как раз теряет смысл. Цель торговца не торговать, а обогащаться, цель проповедника не проповедывать, а обращать, цель поэта — только быть поэтом. Конечно нет никакой из-за этого стены между ним и остальными людьми. Проповедник может быть в известной степени поэтом, а торговец становится похожим на художника, когда помимо обогащения его интересует самая торговля. Всякий человек поэт, поскольку совершаемый им акт бесцелен, поскольку этот акт довлеет себе. Всякая человеческая деятельность может обращаться в поэзию, так наполовину было поэзией право в средние века. Но в нашей культуре лишь поэт в своих стихах, художник в искусстве последовательно бесцельны; как только они ставят себе цель, они становятся похожими на проповедника или торговца. Не будем спрашивать себя — что выше; скажем только: обращайте, если хотите обращать, но не называйте себя поэтами.
Поэзия бесцельна, но именно потому она и нужна.
Мы привыкли связывать бесцельность с ненужностью, потому что в практической жизни мы принуждены действовать по целям. Но только в действии бесцельном человек может выразить себя, и потому такое бесцельное действие есть единственный истинный и вполне человеческий акт, единственный акт, до конца достойный человека. Оправдание поэзии заключается не в бессмысленном провозглашении искусства для искусства, а в том, что поэзия есть самое человеческое из всего доступного человеку на земле: его и только его дело. Однако, искусство есть и только человеческое и только земное дело. Царствия Божия на земле оно не создает, а на небе не будет нужно. Но есть все же, неправда ли, нечто очень большое в этом создании человеком на земле некоторой истинной плоти? И в христианском догмате воскресения во плоти, догмате, за который так долго боролась церковь, я думаю, должно и может говориться только об этой плоти, законной, не случайно, нами самими созданной. Не в этих ветхих одеждах мы воскресаем, в которых мы бродим здесь. Нет, одетые музыкой, облеченные в стихи.
В
Г. В. Адамович: З. Н. Гиппиус в своем возражении мне говорила о коробочках, на которые люди разделяют жизнь и о том, что нельзя отрезать одну руку, а надо рассматривать весь организм в целом. Примем точку зрения З. Н. Гиппиус. Допустим, что нельзя, из боязни упустить целое, забывать о мелочах. Быть может, поэзия — одна из коробочек. Но, в конце концов, целое познается по мелочам, по руке, например, можно узнать о болезни или о здоровье всего организма.
Если же всегда смотреть только на целое, то не увидишь ни рук, ни ног, ничего. По мелочам, по отдельному факту познается целое. Я считал, что когда говоришь о поэзии, говоришь обо всем, т. е. о жизни. Мы здесь не собрались изучать ямбы. Мы говорим о жизни, мы берем часть жизни, и меня удивил демагогический прием З. Н. Гиппиус в конце ее речи. З. Н. Гиппиус зачем-то ниспровергла Анненского и поставила ему в пример Мицкевича. А демагогический прием З. Н. Гиппиус вот в чем: она говорит: где-то есть живая жизнь, а это, смотрите, всё мертвецы… тотчас же, в ответ, раздаются апплодисменты. З. Н. Гиппиус не побрезговала дешевым, всякому доступным, успехом. Затем Н. М. Бахтин. К сожалению, он не уловил мою основную мысль: поэзия разрушает жизненный порядок. Он сказал: ведь не разрушает же поэзия жизненный порядок? Конечно, разрушает.
На днях, говоря в очень тесном кругу о теме сегодняшнего доклада, мы вспомнили одну книгу — Евангелие; я думал о связи поэзии с духом Евангелия. Как Евангелие разрушает жизненный порядок, так разрушает его и поэзия. Н. М. Бахтин чрезвычайно эффектно построил какую-то вымышленную поэзию. Я опять скажу: этого не бывает. Из этого ничего не выходит. В теории — это прекрасно, на практике — это ложь. Поэзия из этого не получается. Когда мы понимаем, о какой поэзии говорит Бахтин, то у нас такое ощущение, будто нам дали камень вместо хлеба. Сравнение поэзии с наркотиками мне в голову не приходило. Это не простое мечтательство, это начало, враждебное жизни, разрушительное. С В. В. Вейдле я почти во всем согласен, кроме его согласия с Н. М. Бахтиным.
Председатель: Прения по докладу Г. В. Адамовича исчерпаны. Слово предоставляется Д. С. Мережковскому.
Д. С. Мережковский: Наше заседание — последнее в этом году, и я считаю, что сегодняшние прения и доклад очень хорошо заканчивают заседание. Доклад Г. В. Адамовича очень ценный и ставящий глубокий вопрос. Правда, прения по нем лишь скользнули. Меня спрашивали перед докладом Г. В. Адамовича, не поговорить ли по существу, не поставить ли яснее тот вопрос, который он задел мельком в своем ответном слове. Но я был против. Разумеется — это коренной вопрос самого доклада, около которого он вился, как бабочка около лампы. Все наши прения за весь год были такими же. Мы упорно останавливаемся перед какой-то чертой. Мне кажется это очень ценным. На этот огонь мы стремимся, но перед ним еще останавливаемся. «Зеленая Лампа» — общество как будто литературное — мы говорим только о русской литературе. Но ведь существо русской литературы в том, что она не только литература, а что в ней есть элемент религиозный; еще прямее сказать, элемент христианский. Разумеется, в русской литературе поставлен коренной вопрос о христианстве. Да, Евангелие — высшая поэзия, дальше нет ничего. И вот, по отношению к Н. М. Бахтину. По моему впечатлению от его лекции, для него вопрос о Христе есть основной, главный вопрос; он ходит вокруг да около, точно боится обжечься, отскакивает, не отталкиваясь. Есть громадная разница в отрицании и отталкивании. Совершенно иное отношение у Г. В. Адамовича. Он говорит: Евангелие — книга высшей поэзии. С этим согласны все. Но далее он говорит, что эта книга разрушительная по существу, и тут как бы глубокое совпадение между Бахтиным и Адамовичем. Они так резко разделились и, вместе с тем, какая-то глубокая связь их соединяет.
Я должен благодарить аудиторию, что она посещала заседания. Нужно их продолжать в несколько ином темпе, более живом, а затем мне бы хотелось отметить следующее. У нас до революции были религиозно-философские собрания. Мне кажется, что эти собрания являлись одним из самых высших цветков русской культуры. Там высказывались такой писатель, как Розанов, такой замечательный человек, как Тернавцев, эти собрания были одной из высших точек культуры. Они были оборваны различными обстоятельствами (З. Н. Гиппиус: «Просто Победоносцев запретил!»). Не только Победоносцев, было дело… Во всяком случае они имели свое значение для того общего русского творчества, в котором литература только один орган. Мне кажется, что хотим ли мы или не хотим, нам придется, в конце концов, или превратиться в бескровных мертвых техников, или вернуться к этой же, прерванной насильственно, задаче. Совершенно естественно и просто мы к ней вернулись, мы перед ней стоим: разрушает ли христианство жизнь, или созидает? Это для поэзии не есть вопрос внешний, а самый внутренний. Для художника не все равно, что такое радий в мире, сила разрушительная или созидающая. Радий — необходимое условие существования мира. Затем еще представьте себе, что что-нибудь изменилось в свете солнца. Неужели мог бы живой художник не заметить этого, и не изменилась бы вся его техника? Если теперешний художник, поэт не замечает изменения, — это показывает просто, что он плохой поэт. В этом смысле говорит З. Н. Гиппиус о Байроне и Мицкевиче. Мы утверждаем, что среди нас могут появиться Байроны и Мицкевичи. Без этой надежды не бывает жизни. Вспоминаю один разговор с Г. В. Адамовичем. Я говорил: у вас русская любовь к провинциализму, к захолустью. Только этой нашей захолустностью можно объяснить, что мы не увидели, что солнце изменилось в своем цвете и все еще надеемся быть хорошими художниками. Ведь поставлен же вопрос о христианстве и не в наших маленьких разговорах; ведь сейчас Россия сделалась антихристианской силою. Происходит опыт устроения жизни антихристианской. Как же об этом не вспомнить? Когда я говорил Г. В. Адамовичу: вот раскрыли в Лондоне форточку, свежим воздухом пахнуло, выгнали большевиков… Он мне ответил: что вы о таких пустяках, у нас есть поэзия! Ответил так же, как недавно только что вернувшийся из России человек: «Да что вы о таких пустяках, что такое большевики — у нас есть православие». Одно другого стоит. Та же неподвижность, та же коробочка.