Жизнь и творчество Р. Фраермана
Шрифт:
А сегодня, конечно, можно только пожалеть, что не осталось кинопленки с удивительным лицом доброго сказочника и мудреца. Это тем более жаль, что почти на всех фотографиях Фраерман выглядит скучным и напряженным. Исключение составляет очень удачный снимок, сделанный в моментальной фотографии на Птичьем рынке, где Гайдар и Рувим Исаевич улыбаются друг другу.
Первая магнитофонная запись нашей беседы сделана 9 января 1969 года. К этому времени Рувим Исаевич поседел, сделался еще меньше ростом. Встретил он меня в тот вечер по-домашнему: в черной шапочке, клетчатой
Я могу поглядеть по дневнику, из чего складывались тогдашние новости, но память сохранила главное: улыбку Фраермана, которая в доли секунды приобретала богатейшие оттенки: радости, лукавства, недоверия, восторга, ожидания, сожаления, готовности к веселому, заливистому и долгому смеху.
Улыбка была естественным его выражением и, я бы сказал, состоянием. Даже если Рувим Исаевич уставал или ему делалось не по себе, он и об этом говорил с улыбкой, правда виноватой.
Примечательно, что «светскими новостями» мы обменивались в прихожей-гостиной, а работали только в кабинете.
По моим понятиям, в гостиной было бы удобней: большой стол, есть куда поставить магнитофон, но, закончив с развлекательной частью нашей встречи, он решительно подымался со своего стульчика, переступал порог главной комнаты в доме — кабинета. И в облике Рувима Исаевича сразу что-то зримо менялось. Он делался строже, собранней, энергичней. На час-полтора каким-то неуловимым движением он словно что-то сбрасывал с себя. Делался моложе. Удобно располагался в своем полужестком кресле. И заявлял:
— Я готов.
А мне приходилось отвечать:
— А я еще нет.
Кто бывал у Фраерманов, тот помнит удивительный кабинет. Книжный шкаф до потолка, старинные, выше человеческого роста часы: им больше двухсот лет, старенький, обитый ситцем диван, очень древний письменный стол, всегда покрытый зеленой бумагой без единого пятнышка чернил или каких-либо иных следов неаккуратности.
Над столом — отличная литография «Сикстинской мадонны», а возле окна — фото Норы, дочери Рувима Исаевича. Возле этого портрета я всякий раз подолгу простаивал. Овал лица, глаза Норы были чем-то под стать литографии. Нужно добавить и то, что Нора в немалой степени послужила прообразом Тани из «Повести о первой любви».
В эту строгость и гармонию кабинета я привычно и умело в две-три минуты вносил полный разор: пододвигал себе сразу три стула, втыкал вилку в розетку, тянул удлинитель. Делал я это потому, что кресло Рувима Исаевича стояло — для меня — очень неудобно. И, опутанный проводами, с микрофоном в руках, я усаживался против Фраермана посреди комнаты.
— Может, обойдемся без этой штуки? — робко спрашивал Рувим Исаевич, показывая глазами на микрофон.
Но тут я проявлял полную непреклонность и включал запись.
Рувим Исаевич с трогательной обязательностью готовился к каждой нашей беседе. И всегда начинал разговор сам с какого-нибудь значительного «ключевого» эпизода. Первые минуты он еще косился на магнитофон, который его сковывал, но потом Рувима Исаевича увлекала радость встречи с прошлым. Вопросы я приберегал напоследок и подбрасывал их, как хворост в затухающий костер.
Я предлагаю несколько выдержек из этих бесед. При всей своей внешней разорванности они объединены одной темой — это мысли и воспоминания о творчестве.
О СЕБЕ
Я родился в Могилеве. Это Белоруссия. Край очень тихий. Я люблю Белоруссию. И народ ее люблю. Белорусы — тихий народ. Трудолюбивый.
Когда я немножко вырос, я учился в реальном училище. И благодарен своему учителю словесности по фамилии Солодкий. Он нам привил любовь к литературе, организовал школьный кружок. И журнал. Писал я сначала стихи, как все мальчишки:
Ты помнишь, друг, как было хорошо,
Когда в лесу на пне мы отдыхали.
Как лес шумел, как солнце горячо
Ласкало нас и мы вдыхали
Душистый аромат, пропитанный смолой.
Молчали мы, а вкруг все двигалось и жило...
Прозу я начал писать много позже.
Я, к великому своему сожалению, не был столь счастлив, как многие: одних заметил Горький, других поддержал Маршак. Я сам пробивался.
О ДРУЖБЕ С ПАУСТОВСКИМ
В Батуми Паустовский жил в крошечной комнатке. Там помещалась только одна кровать. Железная, ничем не застланная. Даже при той бедности и молодости я говорил ему:
— Константин Георгиевич, как вы так живете? Так же жить нельзя.
— Ничего. Как-нибудь.
Мы оба любили стихи. Он знал бесконечное количество стихов. Память у него была изумительная. О книгах мы только мечтали. Я в то время увлекался дальневосточным своим материалом. Начинал тоже кропать. Но несмело. Несмело. Он говорил:
— Да пишите, черт возьми. Это же интересно. Край незнакомый.
Он меня немножко подталкивал. И «Васька-гиляк» начинал уже вырисовываться. Паустовский строго меня критиковал. Строго. И даже пародии писал. Но это были невинные пародии. Я их принимал. Мы были не гордые люди.
О литературном труде Рувим Исаевич почти в каждую нашу встречу говорил как о деле, где нельзя щадить ни себя, ни других. Однажды Фраерман даже сравнил плохого писателя с плохим хирургом, который пожалел, что больному будет больно, если сделать ему операцию, и дал больному умереть.