Жизнь Лаврентия Серякова
Шрифт:
— Да я ведь до вашего прихода три часа их занимала. Пусть-ка теперь Александрина потрудится. Мне с ними скучно, я наперед знаю, что кто скажет. Пусть себе хором романами Дюма восхищаются, а я с вами поговорить хочу.
Очевидно, взаимное расположение заметили теперь уже все члены воскресной компании. Оленьке и Лаврентию не мешали разговаривать в палисаднике или в гостиной, а на прогулках они всегда шли рядом. Заметил это тяготение и дядюшка Недоквасов, потому что, вновь зазвав Серякова в кабинет, где с прошлого раза прибавился строй четвертей с наливками на подоконнике, завел прямой
Лаврентий так же прямо рассказал о своем неопределенном положении:
— По закону я нижний чин из кантонистов, числюсь вроде как в откомандировке. В любую минуту, если высшее начальство прикажет, превращусь опять в унтера-топографа. Очень хочу стать художником, но учиться еще предстоит года три. А за это время всякое может случиться. Конечно, я надеюсь, что, окончив академию, освобожусь навсегда от военного сословия. Но кто же знает, дадут ли курс кончить? Может, все-таки придется послужить еще топографом, пока не произведут в офицеры…
— А чем плохая служба офицера-топографа? — возразил дядюшка Недоквасов. — Мне говорили, можно немалые деньги получить сверх жалованья за планы имений, которые летом, когда топографы на съемках, заказывают помещики. И зимой, в городе, тоже часто домовладельцы в них нуждаются. А про художников, я слышал, будто очень бедно живут…
Тут в кабинет вошла Оленька и, послушав с минуту, сказала с явной досадой:
— Боже мой, дядя Митя, вам-то что до всего этого? Пойдемте, Лаврентий Авксентьевич, смотреть, как monsieur Глухов будет показывать китайские тени…
Ночью, придя домой, Серяков впервые задумался о том, что может случиться дальше. По дядюшкиным словам, ясно видно, что в доме, должно быть, они с Александриной обсуждают его как возможного жениха Оленьки… Слов нет, она ему с каждым разом все больше нравится, все радостней отправляется он на Выборгское шоссе. Наверное, так именно и приходит настоящая любовь. Но при всем этом разве может он сейчас думать о женитьбе? Заработки неверны, будущее неизвестно. Жена унтер-офицера? Смешно сказать… Оленька — чиновничья дочка, барышня с пансионским образованием, говорит и читает по-французски. Пусть и это все не препятствие, если б она его полюбила, а он стоял на твердой дороге. Но дорога-то ведь какая зыбкая! Может ли он за собой кого-то тянуть, когда сам как по канату ходит, того и гляди сорвется!
Понял ли это сегодня Дмитрий Петрович? Не обманывает ли всех и он сам — «почти офицер и почти художник», как представил его глупый Кюи? Хорошо еще, что сама Оленька ясно понимает его положение — он ей все рассказывал. Но кто ж ее знает?.. Может, честнее будет перестать ходить в голубой домик? Или еще раз поговорить с ней?..
Следующее воскресенье выдалось дождливое, опять все не выходили из гостиной, играли в лото, танцевали, и поговорить не было возможности, да и не хотелось портить счастливые часы. Оленька была оживлена, очень внимательна к Серякову и на прощание сказала:
— Приходите пораньше в воскресенье, пообедайте у нас, пожалуйста… Сегодня мы двух слов с вами не сказали… — и крепко пожала ему руку.
А в субботу, когда Лаврентий после вечера, проведенного на Озерном, собирался ложиться спать, к нему вошел явно взволнованный Кюи.
— Мне нужно сообщить вам известие, которое, наверное, вас очень расстроит… — начал он, краснея и смотря в сторону.
— Что такое? Случилось что-нибудь у Недоквасовых? — встревожился Серяков.
— Нет, но скоро случится! — уже совсем трагическим голосом отвечал Наполеон. — В следующее воскресенье Ольга Алексеевна выходит замуж, и вас просили быть гостем на ее свадьбе.
Лаврентий постарался скрыть охватившее его волнение и растерянность.
— За кого же и отчего так спешно? — спросил он.
— За своего прежнего жениха, Александра Петровича, — отвечал Кюи. — Представьте, в среду он явился к Недоквасовым без всякого предупреждения, прямо с дороги, какой-то словно выгоревший весь, лет на десять старше, чем был… Он все лето лечил холерных в своем родном городе, а теперь получил место в Туле и приехал вновь просить Оленьку выйти за него замуж… От отца своего привез ей письмо — просит о том же… А у него самый кратковременный отпуск — всего две недели… — Тут Наполеон взглянул на Серякова и забормотал виноватым голосом: — Мне, право, так тяжело, любезный Лаврентий Авксентьич, потому что это я ввел вас в их дом… А вы, сами не замечая, может быть, и почувствовали что-нибудь… этакое…
— Ничего, ничего, не беспокойтесь, Наполеон. Я все понимаю, — отвечал Серяков.
Кюи взглянул еще раз ему в лицо и поторопился уйти, сказав, что скорее должен ложиться — завтра ему, будущему шаферу, предстояло немало хлопот.
Оставшись один, Лаврентий потушил свечу, распахнул окно и сел на подоконник.
Сейчас, когда узнал, что Оленька для него навсегда потеряна, когда почувствовал такую острую боль, что едва скрыл ее от Наполеона, он вдруг понял, что, видно, и вправду полюбил. Весь мир отступил куда-то, осталась только эта боль, навалившаяся непомерной тяжестью, от которой некуда было уйти.
И снова клял свою солдатскую долю, что лишала его даже права на мысли о любви, о женитьбе… Ведь недаром им так хорошо было вместе и с каждым разом все лучше. Видно, и Оленьке он был ближе других, верно и она, зная все о его положении, не давала воли своему сердцу… Неспроста этот лекарь сейчас приехал — наверное, написал ему тот студент, чтоб поторопился, а то навек потеряет ее…
Серяков смотрел в темноту безмолвного двора, на крыши домов, уходившие вдаль, на звезды и не видел ничего, кроме Оленьки, такой бесконечно милой и желанной. В первый раз за много лет его искусство, матушка, академия — все, чем жил, о чем постоянно думал, перестали существовать, всего его захватило горе, боль и гнев на свою судьбу.
И эту ночь и следующий день Лаврентий то сидел на окне, то ходил из угла в угол, то ложился на кровать в своей комнате. Не открыл на звонки Антонова — только он один и мог так долго звонить у двери, присланный обеспокоенной отсутствием сына Марфой Емельяновной. Но никого не хотелось видеть. Нужно было побыть одному, скрыть от всех то, что чувствовал.
Поздно вечером Кюи постучал к Лаврентию, передал запечатанный конверт и, ни слова не сказав, поспешно ушел. Серяков развернул набросанную карандашом, видно наспех, записку.