Жизнь Лаврентия Серякова
Шрифт:
— А вот начальство на полтора года раньше решило осчастливить, в их благородия пожаловать. Говорят, в армии топографов недостача, а что-то с туркой неспокойно.
Так вот почему департамент зашевелился! Пришло время и его в прапорщики произвести и в армию отправить, а он все учится… Возьмут и доложат военному министру, что, мол, пребывание Серякова в академии затянулось, проку от него военному ведомству никакого нет. Тут министр доложит царю, что Серяков художник еще неизвестно какой, а топографов не хватает. И махнут приказ, чтоб сдавал экзамены вместе со всеми…
Следующие дни Лаврентий провел в беспокойстве. Надо решать, не откладывая, что делать с программой.
Программа! Но что он по-настоящему умеет? Силен только в рисунке и в гравюре на дереве… А что, если попытаться награвировать что-нибудь большое, значительное, такое, чтобы дали звание художника? Только выполнимо ли это? Ведь нужно сделать такую доску, чтоб пошла вровень с большими гравюрами на меди, которые работают по многу лет и почитаются большим искусством. Сумеет ли он это сделать? Да и вообще возможно ли это?
Лаврентий засел в библиотеке академии, обложился увражами с гравюрами, часами всматривался в штрих, в манеру знаменитых граверов. Как добивались они впечатления рельефа, многоплановости, как передавали все оттенки света и тени? Он старался тут же воспроизвести все это карандашом и пером в альбоме, выбирая то складку ткани, то глаза, волосы, руку, ногу, предмет обстановки, ветку дерева. А дома часами переносил свои зарисовки штихелями на доску, повторял и варьировал чужие создания. Трудная это была работа. За годы гравирования у него выработались привычные приемы передачи штрихами небольших изображений. Эти приемы частью нашел самостоятельно, частью заимствовал от старших граверов — Клодта, Линка, Бернардского. Теперь все это не годилось. Нужно было заставить глаз иначе видеть, руку иначе двигаться, приучить себя к более мелкой, более тщательной работе над большим листом, где не должно быть ни малейшей ошибки ни в рисунке, ни в светотени.
После месяца такой подготовительной работы Серяков попросил у Константина Карловича принадлежавшие ему несколько гравюр резцом и засел за их копировку. Он не сказал Клодту, для чего нужны ему эти листы. Хотелось сначала убедиться самому, что затея его не пустая. Перестал ходить в академию — слишком большое значение для всей будущей жизни имело то, что задумал. С рассвета дотемна, по двенадцать часов подряд, сидел он в своей комнате и резал, резал, ни о чем больше не думая.
Один из листов особенно занял Лаврентия. Это была работа рано умершего талантливого русского гравера XVIII века Берсенева — воспроизведение картины Доменикино «Святой Иероним». Клодт купил этот лист у какого-то любителя и очень им дорожил. И вправду он был великолепен. Обнаженное до пояса тело старика с полуповернутым торсом и поднятым к небу в молитвенном экстазе лицом как бы вылеплено бесчисленными, различными по силе штрихами и точками. Не всю гравюру, а именно этот торс и морщинистое бородатое лицо копировал Лаврентий, копировал медленно, упорно, линию за линией. Не раз отчаяние охватывало его, казалось, что затеял невозможное, — где ему на дереве сделать то же, что создал талантливый художник на меди!.. Не раз слезы бессилия и досады жгли усталые глаза. Но он все резал и резал, не спеша, напрягая все внимание, заставляя глаза и руку повиноваться своему желанию.
Ложился с темнотой, вставал со светом, когда на пустом и еще тихом дворе за окном только начинали чирикать первые воробьи. «Встаю даже не с петухами, а с воробьями», — думал он, беря в руки штихель.
И вот наконец стало получаться нечто схожее с работой Берсенева: тело Иеронима ожило, вылепилось, заиграло светом и тенью. Сделал оттиск после еще нескольких поправок — ей-ей, недурно!
Теперь можно было показать Клодту свой первый опыт, проверить и окончательно решить, можно ли просить о такой программе. Константин Карлович выслушал Лаврентия внимательно и долго рассматривал его «Святого Иеронима», сравнивая с возвращенным оригиналом.
— По-моему, это вполне хорошо, по-новому и серьезно сделано, — сказал он. — Я вам советую немедленно идти к Григоровичу и подавать прошение в совет академии, чтоб разрешили гравировать на звание художника что-нибудь из картин Эрмитажа.
Через день Серяков стоял уже в кабинете конференц-секретаря.
— Что, батюшка, скажешь хорошенького? — раздался обычный вопрос.
— Хочу, Василий Иванович, получить программу по гравированию на дереве, — доложил Серяков.
— Что? Что? — разом повысил голос Григорович. — Да ты, видно, братец, с ума сошел! «Гравирование на дереве»! — передразнил он. — Какое же это искусство? Виньетку, картинку в журнальчик, карикатурку, заглавную букву с выкрутасами — вот что вы сделать способны на своих деревяшках. Разве можно за это давать звание свободного художника, звание высокое и почетное?.. Вон в Париже, пишут, этаких граверов до тысячи развелось, и все на разные листки и журнальчики работают… Серьезную вещь никто на дереве сделать не может, это тебе пора бы понимать, — закончил он наставительно.
— Вы только позвольте подать прошение, — набравшись смелости, продолжал просить Серяков. — Ведь академия ровно ничего не потеряет. Не сумею сделать достойно, так один и в проигрыше останусь.
— Так чего же время-то тратить попусту? — вновь возразил конференц-секретарь. — И время и силы… Я знаю, ты старателен, но путного все равно ничего сделать не сможешь. Вон у барона Клодта ничего не получилось!.. А тоже говорили, будто чуть не Дюрер новый объявился… Нет, батюшка, бери-ка программу по истории, а лучше по батальной живописи, да и работай с богом.
Что было сказать Серякову? Так и уйти ни с чем? «И зачем не взял с собой отпечаток своего «Иеронима»? — думал он. — Увидел бы хоть старания мои, попытки… Но кто же знал, что так упрется…»
— Василий Иванович, — заговорил он опять, — вы только позвольте попытаться… Ведь совет будет утверждать какой-нибудь знаменитый оригинал, с которого мне резать совершенно так же, как граверам по металлу. — А уж я так постараюсь… Может, и выйдет что достойное…
— Экой ты упрямец, Серяков!.. Ну, подавай в совет, пусть они и решают! — сердито сказал Григорович и наклонился над лежащими на столе бумагами.
Назавтра, когда Лаврентий принес прошение, конференц-секретарь предупредил:
— А знаешь ли, мы должны перед программой, какая бы она ни была, запросить военное начальство, согласно ли, чтоб ты ее делал. Ведь со званием художника связано право на вечную вольность, а ты, как-никак, по бумагам-то нижний чин.
«Вот оно! Конец! — подумал Серяков. — Точь-в-точь как крепостной… Уж теперь-то начальство, когда ему все растолкуют в бумаге из академии, наверное не разрешит мне брать программу… Но что же делать?.. Отложить?.. Так всегда то же будет… Нет, все равно, была не была…»