Жизнь моя
Шрифт:
Майлза не было.
Патрик около часа простоял в толпе в главном вестибюле, где было жарко и душно, как в запотевшей ванной комнате. Еще минут двадцать он потратил, пытаясь дозвониться к нему домой — в Ля Бастид. Наконец это ему удалось, но никто не взял трубку.
К тому времени он сильно проголодался. Стараясь выбрать самую маленькую и простую булочку, которую только можно найти в кафе аэропорта, после недолгих колебаний он решил, что и это непозволительно дорого. Господи, сколько может стоить порция напитка? А может, у них тут, на юге Франции, и не разливают порциями? Может, просто продают бутылку, а то и две и пьют шампанское
Прошел еще час. Он подумывал о том, чтобы сесть на автобус до Тулузы, а далее добираться поездом, но отбросил эту идею, и не только потому, что ее осуществление могло поглотить все его сбережения, рассчитанные на месяц, — семьдесят пять фунтов и пять пенсов. Он начал сознавать, что незнание французского языка может стать для него проблемой, а с его испанским, вынесенным из высшей школы, здесь нечего было делать.
Почему он не выучил французский в высшей школе? Мог ведь, но вместо этого выбрал латынь.
— Зная латынь, ты уже на полпути к знанию большинства европейских языков, — однажды беззаботно заверила ого мать, а он проглотил это, как глотал все, что бы она ни говорила.
Оглядываясь назад, он понимал, что это было одной из ее британских штучек: затягивать в тиски культуры единственного сына и бедного деревенщину-мужа, за всю свою жизнь не побывавшего нигде дальше Лэндера, даже во время собственных похорон. Спасибо тебе, мама. Где бы ты сейчас ни была.
Майлз Кантеллоу, вздрогнув, очнулся и уставился в потолок, как всегда, пытаясь сообразить, где он находится и кто рядом с ним.
«Ах да! Ты на мельнице, с Тони. Да. Так что все в порядке».
Как и вся мельница, обстановка ее комнаты была убога и запущена, но он находил это очаровательным. Ее мать (Стареющая Дебютантка, как он ее прозвал) давно уже перестала наезжать в Ля Бастид, а Тони и ее отца мало волновала обстановка.
Что вполне устраивало и Майлза. Ему нравилась ее спальня такой, как она была. Стены были выцветшими, линолеум — свернувшимся, на зеркале — пятна амальгамы, но кровать удовлетворенно скрипела, когда ею хорошо пользовались, к отвращению отца Тони, чей кабинет находился как раз внизу. Даже в разгар дня здесь было сумрачно и прохладно — в вечной тени скалы. А шум реки был успокаивающим противоядием к трескотне цикад.
Тони лежала на своей половине кровати спиной к нему, но по ее дыханию он не мог определить, спит она или нет.
Она не получала удовольствия от секса. Она ничего не говорила об этом (она вообще редко это делала), но это действительно было так. Он же, со своей стороны, все еще витал где-то на высоте дымовых труб. Хотя незачем ей было об этом говорить.
— Насчет тебя не знаю, — сказал он тихо, — но для меня это не было чем-то потрясающим. — Он наблюдал, как она повернулась и приподнялась на локте, чтобы посмотреть на него. — Наверное, — добавил он, — у меня может быть хороший секс только с теми женщинами, которые мне не нравятся.
Она невозмутимо смотрела на него, как делала всегда, когда он задевал ее.
— Наверное, — сказала она наконец.
— Проблема с тобой в том, — продолжал он, — что ты слишком недоверчива, чтобы сказать, что ты чувствуешь.
— А с тобой проблема в том, — ответила она спокойно, — что если я это сделаю, ты обернешь это против меня.
— Параноичка! — усмехнулся он.
Ее губы изогнулись в улыбке:
— Макиавелли.
Он не был уверен в том, что она имела в виду, но звучало это вполне как комплимент, и он решил пропустить ее реплику мимо ушей.
Его неизменно поражало то, что такая девушка, как она, умеющая бесстрашно возражать профессорам и обращаться с командой волонтеров не хуже армейского генерала, терялась перед ним, Майлзом Кантеллоу. Хотя он и был человеком экстраординарным, в гребаной философии и особенно в классике она была первой и ожидала предложения вести курс лекций в Кембридже.
Так какого черта она связалась с ним? Если бы они поменялись ролями, у него не было бы возможности уделять ей время в течение дня. А они были вместе уже более двух месяцев, что было в два раза дольше, чем любые другие его отношения. Иногда он задавался вопросом, не виновата ли в этом ее семья? Стареющая Дебютантка в свое время наверняка была изрядно строгой, и таким же был д-р Хант, все еще толкавшийся у подножия академического мира в своем отвратительном «новом» Университете. Еще была великолепная сестра-блондинка, которая явно совершенствовалась в искусстве превращать Тони в гадкого утенка, хотя сама — и Майлз мог это лично подтвердить — была на редкость паршивой картой.
В такой семье, как эта, неудивительно, что бегство в Оксфорд показалось бедной Тони просто чудом.
Однажды в приступе откровенности она рассказала ему, как взялась за себя в свой первый семестр здесь: контактные линзы, новые платья, немного искусного макияжа… А так как она была слишком взбудоражена, чтобы есть, то ее детский жирок стаял сам собой.
Для Майлза это не имело значения, зато, очевидно, много значило для нее. Женщины так забавно ранимы в вопросе своей наружности! Даже умные. Умные особенно. Да ладно, ему ли жаловаться на то, что у нее не хватает времени (а скорее смелости), чтобы найти себе парня! Счастливчик, счастливчик Майлз! И все же иногда он чувствовал себя виноватым перед ней, столкнувшейся именно с ним в своем первом опыте.
Он должен был сразу предупредить ее, что с ним она напрасно теряет время. Никто не задерживается с Майлзом Кантеллоу надолго. Все заканчивают, ненавидя его.
Представив, что Тони может оставить его, он почувствовал себя опустошенным. Чтобы встряхнуться, он выпрыгнул из постели и нагишом прошел к комоду. В зеркале он видел ее отражение — она наблюдала за ним. Ему действительно нравилась ее внешность. Длинные вьющиеся черные волосы, бледная, неподверженная загару кожа… Его взгляд перешел на собственное лицо. Красавцем он не был, хотя женщины этого не замечали, не был он и уродом. Он был под шесть футов ростом, с маленьким девичьим ртом и волосами, слишком тонкими и светлыми, по мнению тех, кто считал, что лишь темноволосых мужчин, вроде Патрика, можно воспринимать всерьез. Но зато брови его были хороши — темные, густые, агрессивно изогнутые — «черт-тебя-забери», а не брови!
В углу его рта появилась язвочка. Тьфу ты! Он подцепил герпес в тринадцать лет от девочки-датчанки, и это на всю жизнь внушило ему отвращение к поцелуям. С Тони он обернул это в правду, сказав, что они не должны целоваться, потому что он не хочет заразить ее.
Она ему поверила, как верила всегда. Он не знал, презирает он ее за это, или жалеет.
Господи, он ненавидел женщин! Было время, когда ему хотелось трахнуть каждую!
— Не знаю, — обратился он к отражению Тони, — может быть, ты фригидна?