Жизнь на палубе и на берегу
Шрифт:
– Что там сделалось?
– Оторвало порты и несколько обшивных досок и корабль при качке черпает воду!
Можешь судить, как слова шкипера были ужасны: они произнесены, как будто вестником гибели! Но что же было делать, как не отдаться в милосердие Божие! Он неисчерпаем в своих милостях и, скрепя сердце, с молитвою в душе, я лег в койку, чтоб собрать силы для вахты в 4 часа; сон не смыкал глаз. Это было в 2 часа 27-го октября. Три обшивочные доски прорвали болты, которыми были прижаты к кораблю; вода лилась рекою в корабль; к довершению всего, корабль сделал перелом до такой степени, что транец лег на румпель, – румпелем нельзя было править, должно было по необходимости потесать транец, чем мы невольно расслабляли скрепление, а чтоб облегчить корму, то надобно спустить в трюм или бросить несколько пушек; но при ужасной качке того и другого сделать было нельзя и от того корабль более и более ломался. Все помпы были в действии и едва могли отливать воду. Искусный тимерман и деятельный шкипер успели к 4 часом притянуть веревками обшивочные доски и пустоту набить паклею; течь не уменьшилась, но, по крайней мере, вода не лилась рекой. С рассветом ветер несколько стал тише, – мы могли поставить штормовые стаксели; валы были так ужасны, что
После консилиума всех офицеров, не находя возможности держаться еще в море, мы известили адмирала о своем бедствии и просили позволения идти для спасения в ближайший порт. Кораблю „Елене“ сделали сигнал, чтоб он нас не оставлял. Адмирал за ужасным волнением не видал нашего сигнала, и беспрерывные пушечные выстрелы не доходили до него, адмирала, в шуме сего необыкновенного урагана. К счастью корабль „Елена“ слышал наши выстрелы и последовал за нами в Лиссабон, как ближайшее место, находившееся тогда в 300 верстах. Первым нашим делом было спустить несколько кормовых пушек в трюм и тем облегчить кормовую часть корабля. Попутный ветер и очень стихший позволял нам сделать сию работу, довольно скоро… Через три дня возвратился весь флот; он выдержал еще один крепкий ветер, от которого бы наш корабль, вероятно, утонул».
Лучше всего о штормах рассказывают в своих воспоминаниях те, кому посчастливилось их пережить. Никакое перо литератора не донесет до читателя всего напряжения переживаемой участниками событий ситуации, их эмоций и искренности.
Из письма молодого российского офицера другу в Россию: «В 10 часов налетел шквал, корабль нагнуло так, что чтобы перейти, надобно было держаться за веревку; в эту минуту изорвало у нас грот-марсель, и чтобы его совершенно не потерять, надобно было закрепить. Капитану показалось, что грот-марсовые оробели, и я был послан на грот-марс. Тебе нечего рассказывать, каково лазить по путен-вантам, но мне было так способно, что я шел, как по отлогой лестнице. К чести нашей команды и особенно грот-марсовых людей, я нашел их, работающих со всею смелостью отважных моряков. Только с подветренной шкаториной, закинутой на рей, не могли скоро сладить. Месяц был закрыт облаками и со шканцев не видать было их работы и хорошо, что капитан послал офицера: мое присутствие избавило грот-марсовых от наказания и, что еще лучше, – мнения худых матросов. Возвратясь на шканцы, капитан был доволен моим исполнением, а я тем, что благополучно возвратился. Во все время моей службы я никогда не помню, чтобы так корабль был накренен. Утро открыло, что на многих кораблях изорваны были паруса, а на корабле „Скором“ сломлена брам-стеньга».
Из воспоминаний лейтенанта А. Де-Ливрона: «Непривычному глазу даже страшно наблюдать, как иногда огромная волна в виде гигантской стены направляется к кораблю с готовностью его накрыть и затопить, но в действительности она только нежно подойдет под его корпус и потом высоко, высоко поднимет его на гребень следующего вала. Иногда бывало жутко без свидетелей смотреть на эти страшные валы; вот так и кажется, что сейчас тебя море поглотит, и ты навсегда исчезнешь как ничтожная, никому ненужная былинка… Ночью качка бывает особенно ощутительна, когда кругом не все спокойно, т. е. когда вы слышите, как над вами по палубе матросы перебегают от снасти к снасти, или когда у вас почти под боком падает стул или какая-нибудь тяжелая вещь. Самая качка действует на вас тогда интенсивнее, и вы ни за что не заснете, как бы ни были утомлены. Иногда качка вдруг поднимется ночью, и вы просыпаетесь от сильного толчка волны о корпус судна или же опять-таки от падения чего-нибудь около вас.
Бывает, что со стола летят не закрепленные с вечера вещи, и вы в полудремоте ленитесь встать, чтобы положить вещь на место. Падение посуды в буфете во время качки не извиняется буфетчику, а напротив, усугубляет его виновность в небрежности. На военном корабле малейшая вещь должна быть непременно хорошо прикреплена или заставлена, чтобы она не трогалась с места во время качки. Мне помнится, что после моего 5-летнего плавания, я позже долго не мог привыкнуть на берегу к мысли, что в квартире уже не надо оберегать вещей от падения в качку. Этот инстинктивный страх еще долго оставался у меня как простая привычка. Просыпаясь на корабле ночью, обыкновенно стараешься прислушиваться к тому, что делается наверху и кругом. Подчас сквозь раскрытый люк слышишь голос вахтенного начальника: „Куда влево пошел? Держи хорошенько на румбы“, или же, если корабль плывет вблизи берегов, где много бывает встречных судов, вдруг раздастся команда: „Вперед смотреть хорошенько!“, и вслед затем с бака отвечают сиплым, сдавленным голосом, будто из-под воды: „есть, смотрят!“ Все это старые, слишком знакомые картины, и всюду oни повторяются».
Что касается укачивания российских матросов, то они, в силу необходимости, гораздо легче привыкали к качке, чем изнеженные воспитанием офицеры. Брезгливые не так скоро приспособляются, потому что они часто в это время не переносят никакого запаха, будь то духи или прогорклое постное масло; все это сильно действует тогда на нервную систему и легко вызывает тошноту. Во все времена на флоте было много таких офицеров и матросов, которые проводя всю жизнь в море, так и не могли привыкнуть к качке в силу особенностей своего организма. Кто-то из таких моряков все равно оставался на палубе, исключительно на силе воли и самолюбии. Другие списывались. По одной из легенд, именно из-за непереносимости качки ушел с флота и будущий собиратель русского языка мичман Владимир Даль.
В эпоху парусного флота и методы преодоления морской болезни отличались самобытностью и оригинальностью.
Из воспоминаний адмирала П. А. Данилова о службе в российском флоте в 70-90-х годах XVIII века: «На фрегате должность моя была стоять на вахте командира. Это был лейтенант Драхенфельд, который начал меня хвалить. Я вел журнал подобный штурманскому и бросал лот для измерения пути… Сначала меня укачивало и рвало, но научило и меня проглотить на нитке кусок сырой ветчины и опять оный вынуть. С того времени меня более не укачивало. Сон у меня был столь крепкий, что все удивлялись, вот тому доказательство: койка моя была
Морская болезнь весьма избирательна. Порой ей подвержены даже старые опытные моряки – классический пример этому адмирал Нельсон. Зато порой совершенно сухопутные люди весьма спокойно переносили качку на парусных судах. Из книги «Фрегат „Паллада“ Ивана Гончарова: „Вскоре обнаружилась морская болезнь у молодых и подверженных ей или не бывших давно в походе моряков. Я ждал, когда начну и я отдавать эту скучную дань морю, а ждал непременно. Между тем наблюдал за другими: вот молодой человек, гардемарин, бледнеет, опускается на стул; глаза у него тускнеют, голова клонится на сторону. Вот сменили часового, и он, отдав ружье, бежит опрометью на бак. Офицер хотел что-то закричать матросам, но вдруг отвернулся лицом к морю и оперся на борт… „Что это, вас, кажется, травит?“ – говорит ему другой. Едва успеваешь отскакивать то от того, то от другого… „Выпейте водки“, – говорят мне одни. „Нет, лучше лимонного соку“, – советуют другие; третьи предлагают луку или редьки. Я не знал, на что решиться, чтобы предупредить болезнь, и закурил сигару. Болезнь все не приходила и я тревожно похаживал между больными, ожидая – вот-вот начнется. „Вы курите в качку сигару и ожидаете после этого, что вас укачает: напрасно!“ – сказал мне один из спутников. И в самом деле напрасно: во все время плавания я ни разу не почувствовал ни малейшей дурноты и возбуждал зависть даже в моряках“.»
Впрочем, во все времена главным лекарством от морской болезни являлась работа. Только занимаясь каким-либо делом и отвлекаясь от происходящих спазмов, возможно преодоление столь тягостного, неприятного и выматывающего морского недуга.
Говоря о штормах, думается, было бы интересно обратиться к описанию этого стихийного явления человека постороннего, для которого неистовство морской стихии – явление в его жизни из ряда вон выходящее. И опять у нас есть возможность обратиться к бессмертному творению И. Гончарова «Фрегат „Паллада“, в котором автор предельно эмоционально описал первый настоящий шторм в своей жизни, причем описал не как профессионал, а как человек, случайно попавший в столь критические обстоятельства. Для нас, мало знакомых с буднями парусного флота, будет полезно познакомиться с океанским штормом в описании классика русской литературы, его пережившего: „К чаю надо было уже положить на стол рейки, то есть поперечные дощечки ребром, а то чашки, блюдечки, хлеб и прочее ползло то в одну, то в другую сторону. Да и самим неловко было сидеть за столом: сосед наваливался на соседа. Начались обыкновенные явления качки: вдруг дверь отворится и с шумом захлопнется. В каютах, то там, то здесь, что-нибудь со стуком упадет со стола или сорвется со стены, выскочит из шкафа и со звоном разобьется – стакан, чашка, а иногда и сам шкаф зашевелится. А там вдруг слышишь, сочится где-то сквозь стенку струя и падает дождем на что случится, без разбора – на стол, на диван, на голову кому-нибудь. Сначала это возбуждало шутки. Смешно было смотреть, когда кто-нибудь пойдет в один угол, а его отнесет в другой; никто не ходил, как следует, все притопывая. Юность резвилась, каталась из угла в угол, как с гор. Вестовые бегали, то туда, то сюда, на шум упавшей вещи, с тем, чтоб поднять уже черепки. Сразу не примешь всех мер против неприятных случайностей. Эта качка напоминала мне пока наши похождения в Балтийском и Немецком морях – не больше. Не привыкать уже было засыпать под размахи койки взад и вперед, когда голова и ноги постепенно поднимаются и опускаются. Я кое-как заснул, и то с грехом пополам: не один раз будил меня стук, топот людей, суматоха с парусами.
Еще с вечера начали брать рифы: один, два, а потом все четыре. Едва станешь засыпать – во сне ведь другая жизнь и, стало быть, другие обстоятельства – приснитесь вы, ваша гостиная или дача какая-нибудь; кругом знакомые лица; говоришь, слушаешь музыку: вдруг хаос – ваши лица искажаются в какие-то призраки; полуоткрываешь сонные глаза и видишь не то во сне, не то наяву, половину вашего фортепиано и половину скамьи; на картине, вместо женщины с обнаженной спиной, очутился часовой; раздался внезапный треск, звон – очнешься – что такое? ничего: заскрипел трап, хлопнула дверь, упал графин, или кто-нибудь вскакивает с постели и бранится, облитый водою, хлынувшей к нему из полупортика прямо на тюфяк. Утомленный, заснешь опять; вдруг удар, точно подземный, так что сердце дрогнет – проснешься: ничего – это поддало в корму, то есть ударило волной… И так до утра! Все еще было сносно, не более того, что мы уже испытали прежде. Но утром 12-го января дело стало посерьезнее. „Буря“, – сказали бы вы, а мои товарищи называли это очень свежим ветром. Я пробовал пойти наверх или „на улицу“, как я называл верхнюю палубу, но ходить было нельзя. Я постоял у шпиля, посмотрел, как море вдруг скроется из глаз совсем под фрегат и перед вами палуба стоит стоймя, то вдруг скроется палуба и вместо нее очутится стена воды, которая так и лезет на вас. Но не бойтесь: она сейчас опять спрячется, только держитесь обеими руками за что-нибудь. Оно красиво, но однообразно… Я воротился в общую каюту. Трудно было и обедать: чуть зазеваешься, тарелка наклонится, и ручей супа быстро потечет по столу до тех пор, пока обратный толчок не погонит его назад. Мне уж становилось досадно: делать ничего нельзя, даже читать. Сидя ли, лежа ли, а все надо думать о равновесии, упираться то ногой, то рукой. Вечером я лежал на кушетке у самой стены, а напротив, была софа, устроенная кругом бизань-мачты, которая проходила через каюту вниз. Вдруг поддало, то есть шальной или, пожалуй, девятый вал ударил в корму. Все ухватились, кто за что мог. Я, прежде, нежели подумал об этой предосторожности, вдруг почувствовал, что кушетка отделилась от стены, а я отделяюсь от кушетки. „Куда?“ – мелькнул у меня вопрос в голове, а за ним и ответ: „На круглую софу“. Я так и сделал: распростер руки и преспокойно перевалился на мягкие подушки круглой софы. Присутствовавшие, – капитан Лосев, барон Криднер и кто-то еще – сначала подумали, не ушибся ли я, а увидя, что нет, расхохотались. Но смеяться на море безнаказанно нельзя: кто-нибудь тут же пойдет по каюте, его повлечет наклонно по полу; он не успеет наклониться и, смотришь, приобрел шишку на голове; другого плечом ударило, в косяк двери, и он начинает бранить Бог знает кого.