Жизнь не здесь
Шрифт:
Он писал стихи об искусственном детстве нежности, писал стихи о нереальной смерти, писал стихи о нереальной старости. Это были три голубоватых знамени, под которыми он боязливо шагал к весьма реальному телу взрослой женщины.
23
Когда она пришла к нему (мамочка с бабушкой уехали из Праги), он вообще не зажег света, хотя уже мало-помалу смеркалось. Они поужинали и пошли в комнату Яромила. Часов в десять (обычно в это время мамочка отсылала его в постель) он произнес фразу, которую до этого много раз повторял про себя, чтобы сказать ее без запинки и убедительно: «Может, нам лучше лечь?»
Она
Прижавшись к нему, она стала бешено целовать его; спустя минуту Яромила осенило, что сейчас самое время раскрыть пакетик; он сунул руку в кармашек, чтобы незаметно его вынуть. «Что у тебя там?» — спросила девушка. «Ничего», — ответил он и тотчас положил руку, тянувшуюся к пакетику, студентке на грудь. Придется, подумал он, извиниться и пойти в ванную, чтобы исполнить задуманное. Но пока он размышлял, как незаметнее провернуть это дело (девушка не переставала целовать его), возбуждение, которое он поначалу испытывал во всей его физической неоспоримости, исчезло. Он снова впал в полную растерянность, ибо понимал, что в таком случае открывать пакетик абсолютно бессмысленно. Он принялся исступленно ласкать девушку, с тревогой наблюдая за тем, вернется ли прежнее возбуждение. Но оно не возвращалось. Тело под его пристальным вниманием было словно схвачено страхом; оно скорее сжималось, чем вырастало.
Ласки и поцелуи уже не приносили ни радости, ни удовлетворения; они стали лишь ширмой, за которой терзался юноша, отчаянно призывая к послушанию свое тело. Это были бесконечные ласки и нежности, но это была и бесконечная мука, мука в полном безмолвии, так как Яромил не знал, что ему говорить, и каждое слово, казалось, обнаруживало его посрамление; девушка тоже молчала, чувствуя, вероятно, какой-то стыд, хотя и не вполне осознавала, ее это стыд или его; в любом случае происходило то, к чему она не была готова и что боялась назвать по имени.
А когда эта ужасная пантомима ласк и поцелуев начала истощаться и, обессилив вконец, прекратилась, каждый из них опустил голову на подушку и попытался уснуть. Трудно сказать, спали они или нет и долго ли продолжался их сон, но если они и не спали, то хотя бы притворялись спящими, что давало им возможность спрятаться друг от друга.
Когда утром они встали, Яромил боялся взглянуть на ее тело; оно казалось ему мучительно красивым, и тем красивее, чем меньше принадлежало ему. Они пошли в кухню, приготовили завтрак и, сделав над собой усилие, попытались завязать обычный разговор.
Но потом студентка сказала: «Ты не любишь меня».
Яромил хотел было уверить ее, что это неправда, но она не дала ему говорить: «Нет, не надо меня разубеждать. Это сильнее тебя, и сегодня ночью все прояснилось. Ты недостаточно любишь меня. Ты же сам сегодня понял, что любишь меня недостаточно».
Поначалу Яромил хотел убедить девушку, что с мерой любви тут нет ничего общего, но промолчал. Ведь слова девушки предоставили ему неожиданную возможность скрыть свой позор. В тысячу раз легче было вынести ее упреки в нелюбви, чем пережить сознание того, что у него ущербное тело. Так ничего и не ответив, он лишь склонил голову. А когда девушка вновь повторила свое обвинение, он сказал голосом, который призван был звучать подчеркнуто неуверенно и неубедительно: «Ну что ты, я люблю тебя».
«Неправда, — сказала она, — у тебя есть кто-то, кого ты любишь».
Это было еще лучше. Яромил, опустив голову, печально пожал плечами, словно признавался, что в этом упреке есть доля правды.
«Какой в этом смысл, если нет настоящей любви, — сказала студентка хмуро. — Я же говорила тебе, что к таким вещам я не умею относиться легковесно. Я не смогла бы замещать кого-то другого».
Хотя ночь, которую пережил Яромил, была полна мучений, он все-таки видел для себя один выход: чтобы она повторилась еще раз и он сумел бы исправить свой провал. И потому он сказал: «Нет, ты несправедлива ко мне. Я люблю тебя. Я тебя ужасно люблю. Но кое-что я скрыл от тебя. В моей жизни и в самом деле есть еще другая женщина. Эта женщина любила меня, и я страшно обидел ее. Теперь на мне лежит какая-то тень, которая стесняет меня и против которой я бессилен. Пойми меня, прошу тебя. Было бы несправедливо, если бы из-за этого ты не захотела со мной встречаться, ведь я люблю только тебя, только тебя».
«Я же не говорю, что не хочу с тобой встречаться, я просто говорю, что не вынесу никакой другой женщины даже в подобии тени. Ты тоже должен меня понять, любовь для меня означает абсолют. В любви я не потерплю никаких компромиссов».
Яромил смотрел в лицо очкастой девушки, и его сердце сжималось от мысли, что он может потерять ее; хотелось думать, что она близка ему, что она могла бы его понять. Однако у него не хватило ни сил, ни смелости довериться ей, и он должен был изображать кого-то, на ком лежит роковая тень, кто раздвоен и достоин сострадания.
«Не означает ли абсолют в любви, — возразил он, — прежде всего то, что один способен понять другого со всем тем, что есть в нем и на нем, даже с его тенями?»
Это была хорошо сказанная фраза, и студентка задумалась над ней. Яромилу показалось, что, быть может, не все еще потеряно.
24
Он еще ни разу не давал ей читать своих стихов; ждал, когда художник исполнит свое обещание и поможет ему опубликовать их в каком-нибудь авангардном журнале; и только тогда славой напечатанных букв он собирался ослепить ее. Но теперь ему нужно было, чтобы стихи поспешили к нему на помощь. Он верил, что студентка, прочтя их (и больше всего он надеялся на стихотворение о стариках), поймет его и растрогается. Он ошибся; думая, верно, что своему младшему другу ей надлежит дать ряд критических советов, она вконец заморозила его их деловитостью.
Куда подевалось прекрасное зеркало ее восторженного изумления, в котором он когда-то впервые обнаружил свою неповторимость? Теперь изо всех зеркал ухмылялась ему гнусность его незрелости, и вынести это было нельзя. Тогда он вспомнил прославленное имя поэта, озаренного ореолом европейского авангарда и пражских скандалов и, хотя не знал его лично и даже ни разу не видел, почувствовал к нему слепое доверие, какое испытывает простой прихожанин к иерарху своей церкви. Он послал ему свои стихи вместе со смиренным и просительным письмом. Потом грезил получить от него ответ, дружеский и восторженный, и эти грезы словно лили бальзам на его встречи со студенткой, которые становились все реже (она утверждала, что на факультете близятся экзамены и ей недосуг) и все печальнее.