Жизнь ненужного человека
Шрифт:
Публика закричала, затопала ногами...
Мельников взглянул на кудрявого оратора и пробормотал:
– Какой дурак...
– Он верно говорит!
– возразил Евсей, сердясь.
– А ты почему знаешь?
– равнодушно спросил шпион и медленными глотками стал пить пиво.
Евсею захотелось сказать этому тяжёлому человеку, что он сам дурак, слепой зверь, которого хитрые и жестокие хозяева его жизни научили охотиться за людьми, но Мельников поднял голову и, глядя в лицо Климкова тёмными, страшно вытаращенными глазами, заговорил гулким шёпотом:
– Мне потому жутко,
– Постой...
– сказал Евсей.
– Не мешай!
Сквозь мягкую массу шума победоносно пробивался тонкий, сверлящий ухо голос:
– Слышали?.. Богиня, говорит он. А между прочим, у нас, русских людей, одна есть богиня - пресвятая богородица Мария дева. Вот как говорят эти кудрявые молодчики, да!
– Вон его!
– Молчать!..
– Нет, позвольте! Ежели свобода, то каждый имеет право...
– Видите? Они, кудрявые, по улицам ходят, народ избивают, который за государеву правду против измены восстаёт, а мы, русские, православные люди, даже говорить не смей. Это - свобода?
– Будут драться!
– сказал Климков, вздрагивая.
– Убьют которого-нибудь! Я уйду...
– Эх, какой ты, - ну, идём! Чёрт с ними, - что тебе?
Мельников бросил на стол деньги, двинулся к выходу, низко наклонив голову, как бы скрывая своё приметное лицо.
На улице, во тьме и холоде, он заговорил, подавляя свой голос:
– Когда сидел я в тюрьме, - было это из-за мастера одного, задушили у нас на фабрике мастера, - так вот и я тоже сидел, - говорят мне: каторга; всё говорят, сначала следователь, потом жандармы вмешались, пугают, - а я молодой был и на каторгу не хотелось мне. Плакал, бывало...
Он начал кашлять бухающими звуками и замедлил шаг.
– Раз приходит помощник смотрителя тюрьмы Алексей Максимыч, хороший старичок, любил он меня, всё сокрушался. "Эх, говорит, Ляпин, - моя фамилия настоящая Ляпин, - эх, говорит, брат, жалко мне тебя, такой ты несчастный есть..."
Речь его задумчиво и ровно расстилалась перед Евсеем мягкой полосой, а Климков тихо спускался по ней, как по узкой тропе, куда-то вниз, во тьму, к жутко интересной сказке.
– Приходит. "Хочу, говорит, тебя, Ляпин, спасти для хорошей жизни. Дело твоё каторжное, но ты можешь его избежать. Только нужно тебе для этого человека казнить. Человек этот - осуждённый за политическое убийство, вешать его будут по закону, при священнике, крест дадут целовать, так что ты не стесняйся". Я говорю: "Что же, если с дозволения начальства и меня за это простят, то я его повешу, только я ведь не умею..." - "Мы, говорит, тебя научим, у нас, говорит, есть один знающий человек, его паралич разбил, и сам он не может". Ну, учили они меня целый вечер, в карцере было это, насовали в мешок тряпья, перевязали его верёвкой, будто шею сделали, и я его на крючок вздёргивал, учился. А утром рано дали мне выпить полбутылки, вывели меня на двор, с солдатами, с ружьями, вижу: помост выстроен виселица, значит, - разное начальство перед ней. Кутаются все, ёжатся, осень была, ноябрь. Вхожу я на помост, а доски шатаются, скрипят под ногами, как зубы. От этого стало мне неприятно, говорю: "Дайте ещё водки, а то я боюсь". Дали. Потом привели его...
Мельников снова начал глухо кашлять, хватая себя за горло, а Евсей, прижимаясь к нему, старался идти в ногу с ним и смотрел на землю, не решаясь взглянуть ни вперёд, ни в сторону.
– Вижу - молодой, крепкий, стоит твёрдо, всё волосы поглаживает так со лба на затылок. Стал я надевать на него саван и, видно, щипнул его или задел как, он и говорит мне тихонько, без сердца: "Осторожнее". Да. Поп крест ему даёт, а он: "Не беспокойтесь, говорит, я не верую"... И лицо у него такое, как будто ему известно всё, что будет после смерти, наверное известно... Кое-как задушил я его, трясусь весь, руки онемели, ноги не стоят, страшно стало от него, что спокойно он всё это... Господином над смертью стоит... Мельников замолчал, оглянулся и пошёл быстрее.
– Ну?
– спросил Евсей шёпотом.
– Ну, удушил и всё... Только с того времени, как увижу или услышу убили человека, - вспоминаю его... По моему, он один знал, что верно... Оттого и не боялся... И знал он - главное - что завтра будет... чего никто не знает. Евсей, пойдём ко мне ночевать, а? Пойдём, пожалуйста!
– Ладно!
– тихо сказал Климков.
Он был рад предложению; он не мог бы теперь идти к себе один, по улицам, в темноте. Ему было тесно, тягостно жало кости, точно не по улице он шёл, а полз под землёй и она давила ему спину, грудь, бока, обещая впереди неизбежную, глубокую яму, куда он должен скоро сорваться и бесконечно лететь в бездонную, немую глубину...
– Вот - хорошо!
– сказал Мельников.
– А то мне одному скучно.
Евсей с тоской посоветовал ему:
– Вот ты бы Сашку убил...
– Ну тебя!
– отмахнулся Мельников.
– Что ты думаешь,- я это люблю, убивать? Мне потом два раза говорили тоже повесить, женщину и студента, ну, я отказался. Наткнёшься опять на какого-нибудь, так вместо одного двоих будешь помнить. Они ведь представляются, убитые, они приходят!
– Часто?
– Разно. От них - чем оборонишься? Богу молиться я не умею. А ты?
– Я молитвы помню...
Вошли в какой-то двор, долго шагали в глубину его, спотыкаясь о доски, камни, мусор, потом спустились куда-то по лестнице. Климков хватался рукой за стены и думал, что этой лестнице нет конца. Когда он очутился в квартире шпиона и при свете зажжённой лампы осмотрел её, его удивила масса пёстрых картин и бумажных цветов; ими были облеплены почти сплошь все стены, и Мельников сразу стал чужим в этой маленькой, уютной комнате, с широкой постелью в углу за белым пологом.
– Это всё сожительница моя мудрила, - говорил он, раздеваясь.
– Ушла, сволочь, один жандарм, вахмистр, сманил. Непонятно мне - вдовый он, седой, а она - молодая, на мужчину жадная, однако - ушла! Это уж третья уходит. Давай, ляжем спать...
Легли рядом, на одной постели, она качалась под Евсеем волнообразно, опускаясь всё ниже, у него замирало сердце от этого, а на грудь ему тяжко ложились слова шпиона:
– Одна была - Ольга...
– Как?
– Ольга. А что?
– Ничего.