Жизнь после жизни
Шрифт:
Часть первая
«А ведь Рипсик-то нет», – думал я (часто, но отнюдь не коротко), сняв с медленно тянувшейся ленты черный чемодан – не тот, который таскала она, тот совсем истрепался, с ним я хожу только в прачечную, а другой, мой, большой, кстати, полученный даром, взамен на прежний, сломанный, от чехов, теперь они в Таллин уже не летают, а тогда их крылатые дилижансы несли нас с Рипсик на заветные просторы Европы, ибо Эстонию мы Европой не считали, так, жалкая провинция, но нравы и тут бытовали уже европейские, в частности, если твой чемодан кикался по вине авиатора, то он и выделял новый, но сегодня чемодан был заполнен не туфлями, майками, бельем, лекарствами и прочим нужным в путешествии добром, а книгами, притом книгами Рипсик, вот почему я о ней вспомнил. Ассоциация – колючка для памяти, не та ассоциация, которую создают, чтобы сбиться в толпу, а та, что теребит твою совесть, и даже странно, как я в воздухе о Рипсик не думал, ведь она ужасно боялась летать, не только из-за своего барахлящего вестибулярного аппарата, который вынуждал ее перед каждым выходом на посадку пить противную таблетку, вызывающую сонливость, но и просто, по-женски, боялась, что рухнем, она была жуткая трусиха и боялась всего, кроме смерти (рухнуть боялась, а умереть – нет, парадокс, но факт), а особенно – мышей, помню, как в ее последнюю зиму я страшно испугался, услышав как-то ночью шорох, то ли из гаража – мы жили на цокольном этаже, и за нашей стеной располагались гаражи сильных если не мира сего, то, как минимум, нашего дома, – то ли из пустоты в стене, весьма объемистой, поскольку через нее проходил стояк, вмонтированнный туда во время последнего ремонта – испугался не за себя, конечно, а за Рипсик – что она услышит и будет нервничать, а это может ухудшить ее состояние. Но Рипсик шорох к великому моему облегчению не услышала, она была глуховата, и мы иногда даже расходились во мнениях о том, на какую громкость поставить телевизор, когда слушали оперу.
Забитый книгами, чемодан, естественно, был неподъемен (удивительная вещь язык: неподъемен, значит поднять невозможно, но ведь поднимают!), раньше я, со своими частыми приступами
Таким образом, могу ответственно заявить, что у Рипсик в Эстонии было три читателя: одна профессорша по русской литературе, в чью обязанность входило быть в курсе всего, что по-русски писалось, но тем не менее, ценившая талант Рипсик, один мой старый приятель, бывший диссидент советских времен, ныне сталинист и одновременно глубоко верующий, православный человек, однако, невзирая на такую явную шизофрению, достаточно умный, чтобы тоже оценить талант Рипсик, и один доктор философии, любящий худлит во всех его проявлениях, в том числе, рипсикиных.
Вот я и поставил себе задачу – увеличить вышеуказанное число ее читателей, а поскольку в Эстонии, как мы уяснили, это возможным не представлялось, то поехал, или вернее, полетел в Петербург. И поскольку книги – штука тяжелая, то даже взял в аэропорту такси, что бы Рипсик – а она была очень экономная – на это ни сказала.
Когда мы с Рипсик вдвоем приезжали в Петербург, то останавливались у профессора Учтивого, и наоборот, когда он с женой, или, вернее, жена с ним, ибо инициатором всего неслужебного, непрофессорского, так сказать, от времяпрепровождения на даче бывшей ученицы до визита в модный ресторан, безальтернативно являлась она, так вот, когда ей приходило в голову совершить очередное путешествие в Таллин, а случалось это нередко, потому что сей город она любила даже больше, чем Хельсинки, они, естественно, жили у нас. В первый раз это произошло еще до того, как моя мама покинула белый свет, а вместе с ним и свой дом, одновременно и наш, и мы, чтобы не укладывать гостей в одну постель с нами, предоставили ее профессору с супругой в безраздельное пользование, а сами пошли ночевать к моей двоюродной сестре, благо, чтобы добраться до нее, следовало всего лишь перейти двор, войти в другой подъезд и подняться на третий этаж. Такой широкий, или вернее, «высокий» жест, видимо, произвел на Учтивых неизгладимое впечатление, потому что они стали с нами поступать точно так же – когда мы приезжали в Петербург, они уступали нам свой раскладной диван, а сами скромно уединялись в миниатюрном кабинете профессора, проводя несколько ночей на тоже раскладном, но кресле; как они на нем умещались, мне трудно представить, но умещались. Словом, это была интеллигентнейшая семья, и, пожалуй, только их интеллигентностью можно объяснить то обстоятельство, что они вот уже тридцать лет ютились в жалкой двухкомнатной квартирке на далекой окраине Ленинграда (назвать эту часть города Петербургом язык не поворачивается) и только грустно улыбались, когда я им внушал, что профессорам положено занимать хоромы на Невском, как до переворота 1917 года. Правда, сказать, что Учтивые уж совсем ничего не предпринимали, чтобы улучшить свои жилищные условия, было бы неверно, однажды они совершили весьма героическую попытку вырваться поближе к коням Клодта, для чего следовало сначала удалиться от этих же коней и вообще от Петербурга на много тысяч километров, на что они и решились: Учтивый на целых два года отправился в Корею (не северную) учить корейцев и кореянок, и даже не русской литературе (вот в чем героизм-то!), докой в которой он являлся, а просто-напросто русскому языку (!), жена же на второй год составила ему компанию, ибо дольше он оставаться один категорически отказался. Только русский читатель может понять логику такого поведения, ибо только русскому читателю известно, что где-то в далеких варварских странах профессору за преподавательскую работу платят больше, чем за лекции в родном Петербургском университете, выпускником которого является, кстати, и нынешний кесарь (нет, чтобы отблагодарить свою Alma Mater). В любом случае, Учтивый перетерпел не только труд, не соответствующий его квалификации, но и сезон дождей, однако, толку от этого в итоге оказалось мало, поскольку при возвращении супруги так долго спорили на предмет того, в каком районе обосноваться, на Васильевском острове, поближе к университету (Невский, по-прежнему, оставался недосягаемым), как желал профессор, или тут же, на окраине, но в роскошной трехкомнатной квартире чуть ли не в шестьдесят квадратных метров (что почти на половину превышало их нынешний метраж), как предпочитала жена, что за это время то ли рубль, в котором они по неопытности хранили заработанные кровью деньги, успел рухнуть (ну не могу без этого слова, наверно, оно лучше других характеризует нашу эпоху), то ли доллар сдал позиции, если они все-таки были предусмотрительны (всякое бывает), и все осталось, как есть, с той лишь разницей, что на ту часть денег, которую барат [1] Сорос в ходе валютных спекуляций им оставил, Учтивые в своей каморке, пышно именуемой квартирой, произвели баснословно дорогой ремонт, а на остатки (остатки – сладки, как говорила Рипсик), продолжали ездить в Таллин, где во время их отсутствия произошли кое-какие изменения: моя мать умерла, и отныне мы могли предоставить в распоряжение Учтивых нашу гостиную, что вкупе с трехразовым питанием, предлагаемым Рипсик (на самом деле называть «питанием» ее завтраки, обеды и ужины – свинство, настолько вкусно она готовила) превратило наш город в глазах Учтивых в объект вожделенный. По крайней мере, до тех пор, пока мы не купили кожаный диван. Дело в том, что основная доля жизнедеятельности Рипсик проходила на диване, так это было еще до нашей женитьбы, в Ереване, и так оно продолжалось в Таллине – покончив с домашними хлопотами, она усаживалась на него, поджимала под себя ноги и занималась или написанием нового романа, или чтением какой-то книги про историю – предмета, который она любила больше всего. А диван в гостиной стоял старенький, мятый, неудобный – но раскладной. И вот мы на какой-то распродаже увидели диван, названный кожаным, хотя vera pelle [2] там было – кот наплакал – но сидение, все-таки соответствовало ярлыку, и, что главное – неимоверно дешевый, то есть, единственный из всех, который мы могли себе позволить. И купили. Правда, я сразу подумал, что мы поступаем подловато по отношению к Учтивым, потому что этот диван, увы, не раскладывался, но они-то приезжали к нам не чаще, чем два-три раза в год, а Рипсик сидела на диване изо дня в день, и поэтому не покупать его было еще подлее. (Вот так и втекает в мир подлость, и нет от нее спасения). Учтивые немного обиделись, но поскольку роптать было бессмысленно, смирились с новинкой, тем более, что были они люди не только интеллигентнейшие, но и, как вы, наверно уже поняли, малотребовательные (возможно, это синоним, а, возможно, и нет). И тут я не могу поступить иначе, как объявить, что наступила небольшая кульминация. Ибо раскладушка, на которой отныне пришлось спать Учтивому – жена расположилась на новом диване – тоже была ветхая, если не николаевских, то джугашвилиевских времен точно, и однажды ночью она не выдержала тяжести профессора, а был он человек хоть и невысокого роста, но плотный и весил немало, и лопнула. И что вы думаете, Учтивый нас разбудил? Попросил, чтобы мы что-то предприняли? Или обругал нас, сказав, как же так, на чем вы меня спать уложили? Ничего подобного, он полез к жене, которая и без того с трудом помещалась на диване, прижался к ней и шепнул:
1
товарищ (по венг.)
2
настоящая кожа (по итал.)
– Я тут сломал раскладушку, но ты не беспокойся, я ее утром зашью, суровой ниткой.
Но все это происходило еще при жизни Рипсик, теперь же, когда ее прах уже полтора года лежал на дне Канале Гранде [3] , между мной и Учтивыми кое-что изменилось – ведь мы, что называется, «дружили семьями», и вдруг я своей лишился и чувствовал себя в их компании как бы немного сиротой. Рипсик обладала удивительным свойством цементировать человеческие отношения, а я – человек резкий, надменный, даже со склонностью к заносчивости, к тому же – рассеянный, и вот я забыл зимой поздравить жену профессора с днем рождения, а это было форменное свинство, особенно потому, что она в первый их после смерти Рипсик приезд убрала мою ванную, а какими атрибутами сие помещение заполнено, думаю, понятно без постмодернистских уточнений. Профессору, как я впоследствии сообразил, было дано строгое указание мне о памятной дате не напоминать – подождем, посмотрим, вспомнит ли сам – но я все не вспоминал и не вспоминал, и, наконец, через каких-то жалких полтора месяца (нет, чтобы молчать до следующего дня рождения!), Учтивый не выдержал. Я конечно, ужаснулся, я же помнил про ванную, что с того, что она снова испачкалась, и попытался откупиться французскими духами, оставшимися от Рипсик, но жена профессора моментально меня раскусила, хоть они и были запечатаны. И все же не моя рассеянность стала причиной того, что я сейчас на такси направлялся в гостиницу – Учтивая была отходчива и давно мне все простила, просто они жили на окраине, а я не любил общественный транспорт (да кто же его любит!), и даже жалел, что ни разу не пытался уговорить Рипсик раскошелиться, чтобы оказаться поближе к Невскому, хотя вряд ли бы она согласилась – мы же думали, что будем жить долго и экономили на всем, кроме поездок в Италию.
3
см. роман «Чудо»
Раньше ночлег на время путешествий выбирала Рипсик, ей это доставляло удовольствие, у нее ведь в жизни никогда не было просторного дома, в Ереване она всю юность и еще долго после нее оставалась в родительской квартире, деля с Гаяне маленькую застекленную веранду, «выкроенную» из хозяйственного балкона. Вы можете себе представить двух русских (или эстонских) сестер, согласных в пору сексуальной активности обитать в таких условиях? Все, что в эту «кишку» поместилось – две узенькие кроватки, гардероб, книжный стеллаж и малюсенький стол, за которым я потом писал свою первую повесть. В Таллине нам тоже нечем было похвастаться, кроме разве дубового паркета – подвал есть подвал, вот и сидела Рипсик иногда часами за компьютером, подыскивая для нас квартиру в Риме или во Флоренции. Особенно «шиковать» ей, конечно, все равно не удавалось, мы были ограничены в средствах, но и в пределах допустимой цены встречались неплохие квартирки, а однажды мы с ней – и с Гаяне – в Риме попали в настоящий «музей барокко». На самом деле, мы забронировали другую квартиру, но та была занята, хозяйка ошиблась, не успев удалить данные с сайта, и, чтобы обошлось без законных претензий, предоставила нам другую, заметно дороже, но за ту же цену, роскошную, недалеко от Испанской лестницы. Когда мы вошли в прихожую, первое, что мы узрели – метровую бронзовую скульптуру Юдифь, с мечом в руке. Фарфора и бронзы оказалось в избытке, и не только на столе, от серебра ломились посудные шкафы, а всевозможными вазочками, флакончиками, розеточками был заставлен даже туалет, и Рипсик с Гаяне никак не могли взять в толк, зачем нужна серебряная мыльница. В последнюю ночь хозяйка пришла, тихо вошла в квартиру и проверила, не унесли ли мы что-нибудь – знаю, потому что мы оба с Рипсик проснулись, когда она, выходя, закрывала дверь.
Теперь Рипсик не стало, и я особенно не выбирал, где жить, только смотрел, чтобы в центре и подешевле. Квартир я больше не снимал, зачем, все равно готовить не собирался, останавливался в гостиницах. В Петербурге оказалось немало таких, переделанных из бывших квартир, Советский Союз ведь не заботился о путешественниках, предполагалось, что у каждого гражданина есть родственники, однокурсники или просто приятели, с распростертыми объятиями встречающие долгожданного гостя, а сейчас ситуация изменилась, состоятельные люди стали вкладывать деньги в гостиничное дело, покупать квартиры и приводить их в божеский вид – именно в божеский, а не гермесовский, ибо этот великий путешественник, такие халупы, конечно, отверг бы с большим презрением; ну а боженька у нас такой же малотребовательный, как и Учтивые; одного поля ягоды, или представители одной цивилизации, как хотите. Вот и сейчас, распаковывая вещи, я даже не знал, куда повесить рубашки и положить белье, потому что в номере не оказалось шкафа. Не было и стула, его заменяла засунутая под конторский стол низкая мягкая тумба, сидеть на которой было решительно невозможно. Правда, на книжной полке хозяева выставили целую серию книг русской классики, но поскольку отсутствовало бра, то было непонятно, как этим богатством пользоваться. Зато на стене висел огромный телевизор, но для меня он был до той самой лампочки, которой не хватало для чтения: после смерти Рипсик я сей агрегат вовсе не включал, кроме как послушать оперу с плеера. Раньше мы с Рипсик вместе смотрели новости, обсуждали политические события, промывали кости всем тем глупцам, которые правят миром, теперь это было невозможно, она находилась «в отсутствии».
Не успел я разложить вещи, как со двора послышался страшный визг, я сперва подумал, что заработала сигнализация автомобиля, но когда подошел к окну, то увидел, что он – двор – заполнился стайкой маленьких варваров дошкольного возраста. Обычно люди умиляются детям, я – нет. Мне кажется, именно то, что ими умиляются, и позволяет детям стать из маленьких варваров большими. Ну а наделить их какими-то исключительными свойствами, поставить выше взрослых по нравственной чистоте, считать, что дети способны аж философствовать, понимать что-то в эмпиреях – нелепость, впрочем, широко распространенная в русской классической прозе.
Я поспешно закончил распаковку, взял сумку и вышел.
Когда мы с Рипсик поженились, я был уже взрослым человеком, несколько раз разведенным, и мой генотип изрядно оброс фенотипом – но шагая сейчас, уже без чемодана, по Невскому в сторону первого из тех издев… ладно, хватит, все поняли… издательств, которые мне следовало посетить, я размышлял именно над своим происхождением, или, точнее, над одним из его нюансов. Но я не могу о нем сказать, пока не скажу два слова о Петербурге. Увы, я тут не родился, не блистал, и даже мало по нему гулял. Так уж случилось, что судьба закинула меня из ветреного (только в прямом смысле) Таллина не в Петербург, а в Москву. Хотя сперва мне хотелось в Ленинград. Я попытался поступить в здешний театральный институт, но не прошел по конкурсу. А вот на сценарные курсы поступил – однако это заведение находилось в Москве. И я, как говорится, забыл про Ленинград (а Москву, прожив там два года, возненавидел). Потом однокурсник пригласил меня в Армению и я влюбился в эту страну, даже раньше, чем в Рипсик. После нашей женитьбы, в течение многих лет, мы с ней вообще никуда не ездили, разве что изредка в Ереван, навестить ее родителей – не было денег. А когда они появились – небольшие, но все же деньги, мы стали летать в Италию, и полюбили ее так страстно, что в какой-то момент это превратилось в безумие: нам хотелось посетить каждый город и городок, увидеть еще одно великолепное палаццо, еще одну прекрасную фреску – ибо любовь эта, хоть и безумная, не была слепой, мы любили Италию за ее великое искусство. И так же, как мы искали в путеводителях соборы, в которых потом восхищались очередной неведомой обычному туристу работой Филиппо Липпи или Беноццо Гоццоли, так мы перешаривали и репертуар оперных театров, в поисках постановки с лучшими итальянскими певцами – и ездили специально, чтобы их послушать, что тоже, конечно, было безумием, ведь у нас не было денег даже на то, чтобы купить без скидки йогурт; а на оперу в Италии – были.
А потом мы как-то снова поехали в Петербург, и поняли, что это – тоже Италия. Какое знакомое ощущение, дойти до Казанского собора, и вспомнить про колоннаду Бернини. Петербург, как нам показалось, отличался от итальянских городов одним – он был больше; но это ему не вредило, наоборот, простор подчеркивал его итальянскую прелесть, отвлекая внимание от того, что построено не итальянцами и не под их влиянием, ибо чем-чем, но архитектурой русские не блещут (вот стройными ножками дрыгать на сцене, это у них неплохо получается, именно стройными, критика, когда-то высказанная классиком русской поэзии, пошла на пользу, каким именно образом эффект был достигнут, загадка, но результат налицо). Однако это не означает, что мы зачастили в Питер, его мы все-таки знали, в отличие от Ассизи, или, скажем, Монтефалько, так что мы вновь и вновь отправлялись на полуостров, который не Крым. А затем Рипсик не стало, и с этого момента меня уже не тянуло в Италию, то есть, я, конечно, продолжал туда ездить, но только в Венецию, на могилу Рипсик, а сама Италия меня интересовать перестала, места, где мы до того побывали вместе, причиняли боль, а те, куда мы не успели, причиняли еще большую боль, так как Рипсик их уже не увидит. Какое-то время я еще лелеял мечту продолжить книгу об Италии, начатую Рипсик незадолго до смерти, но когда я вернулся из Феррары домой, к нашим медведям, которые терпеливо ждали меня, тесно прижавшись друг к другу в просторном кресле, то пришел к выводу, что одному мне с ней не справиться, и бросил как саму затею, так и поездки в познавательных целях – зато я вскоре отправился в Петербург, к Учтивым, и понял, что вот этот город для меня – в самый раз. С одной стороны, ты в Италии, а с другой – не так больно. К тому же, тут не только Учтивые, но вообще все разговаривали на языке, для меня почти родном – родном, потому что если армянский был для нас с Рипсик языком любви, то русский – интеллектуального общения. И я обзавелся годовой визой и стал ездить сюда регулярно.