Ода утреннему одиночеству
Шрифт:
От переводчика
Эта рукопись попала ко мне случайно. Мне позвонила актриса К., сказала, что некий ее знакомый, армянский писатель, прислал ей экземпляр своего нового романа и попросила, чтоб я его прочел. Я ответил, что не знаю армянского, но К. объяснила, что вещь эта написана на русском языке. Уже из-за проведенных некогда вместе прекрасных мгновений я не смог отказать ей в просьбе. К своему удивлению я обнаружил, что роман довольно любопытен. Одна из его частей, к сожалению, не очень большая, была посвящена Эстонии, да и в прочем тексте нашлось немало параллелей с нашей жизнью.
Вот почему я перевел рукопись на эстонский язык. Я проделал и работу комментатора, что было нелегко, и дало мне повод самокритично поразмышлять над тем, как мало я знаю о народе, с которым прожил столько лет в одном государстве. Намеки на творчество русских поэтов Сергея Есенина и Осипа Мандельштама из-за нехватки
Часть первая
Академия
Что знает публика, широкая, но лишенная способности наблюдать публика, которая только с огромным трудом узнает по зубам ткача и по большому пальцу левой руки наборщика, о тончайших оттенках анализа и дедукции?
Когда-то я был писателем. Правда, моментами я начинаю в этом сомневаться, но на такой случай у меня всегда под рукой членский билет Союза писателей некого канувшего в Лету государства, я раскрываю его и встречаю взгляд молодых, немножко наивных глаз армянина – лица кавказской национальности, как нас ныне и здесь принято называть. Свое трудно произносимое имя Трдат я унаследовал от армянского царя, которого превратили в вепря за то, что он не хотел принять христианства. Случилось это почти тысячу семьсот лет назад, но о прогрессе в том, что касается свободы мысли, лучше говорить не будем, потому что если на сей день для навязывания своих убеждений подобными методами не пользуются, то не от недостатка желания, а лишь из-за утери навыков.
О своих родителях и истории рождения я рассказывать не стану, не потому что я согласен с тем американским писателем, который именует это «бредом в духе Дэвида Копперфильда» – наоборот, скорее, его манеру повествования можно назвать дикостью в духе Холдена Коулфилда, а просто оттого, что писатель, по моему мнению, должен писать о том, что ему причиняет боль, отец и мать же для меня, как и большинства армян вообще, были источником только так называемых положительных эмоций. Впрочем, одно обстоятельство, а именно, то, в каком государстве я родился, мне все-таки придется отметить отдельно, поскольку оно в моей жизни определило очень многое. Если бы Советского Союза не существовало, я, скорее всего, появился бы на свет либо в маленькой армянской республике, либо в Эриванской губернии Российской империи, либо, наконец, в государстве, созданном младотурками, притом в последнем случае меня легко могло вообше не быть, сейчас же я есть, и ничто не мешает мне смело говорить о детстве, как о счастливейшей поре своей жизни. Правда, оно ничем не напоминало знакомую нам по русской или французской литературе идиллию, где вокруг тебя вьются служанки и гувернантки, кучер сажает тебя на пони, а мать, перед тем, как ехать на бал, заглядывает мимоходом в детскую, целует твой лобик и желает спокойной ночи, но, как воспитанный в духе советских идеалов ребенок, я себе такой роскоши и не пожелал бы.
Проблемы, если воспользоваться одним из самых модных слов двадцатого века, возникли позже, в сущности, лишь тогда, когда у меня обнаружились определенные, скажем так, литературные способности. В независимой Армении из меня писателя, скорее всего, не вышло б вовсе, поскольку экономические возможности вряд ли позволили б этому осуществиться. Теперь же мой отец, простой советский инженер, оказался в состоянии заполнить шкафы в нашей гостиной книгами, с чего все и началось. Больше всего мне нравились научно-фантастические рассказы, и мои первые подражания были именно в этом жанре. Писать я, кстати, стал не на армянском языке, а на русском, потому что, как многие из моего поколения, ходил в русскую школу, а потом учился в университете русской филологии. Когда я начал сочинять более самостоятельно, я сохранил верность избранному однажды жанру и стал изображать окружающее так, словно все происходит на какой-то другой планете. Впрочем, кажется, я писал слишком правдиво, потому что редакторы вечно делали в моих рассказах множество исправлений, и только уважение к людям, старшим по возрасту, удерживало меня от того, чтобы с ними ссориться.
Вот и получилось, что моя первая книга весьма меня разочаровала, но от литературы я все-таки не отказался. Возможно, это было и наперекор жене – после окончания университета я успел жениться – которая хотела отвадить меня от писательства. Это может показаться странным, женщины ведь тщеславны, и им должно быть приятно показать подругам только что вышедшую книгу мужа, но моя Анаит была армянской патриоткой, и муж, пишущий на русском языке, не соответствовал ее идеалам. Нас свел пыл юности, но к тому времени, когда в Союзе писателей мне предложили поехать в Москву учиться на киносценариста (с чего я, собственно, и начну свой рассказ), у нас не было более ничего общего, кроме квартиры и Геворка, которому тогда уже исполнилось пять лет.
Метрополию я наивно представлял себе, как место, где цензура либеральнее, а возможностей прославиться больше, посему был готов немедленно отправиться в путь. Анаит, возможно, и отпустила бы меня с миром, но вмешалась ее младшая сестра Жизель, которая меня совершенно не выносила. Главный аргумент, был, естественно, подсказан ревностью: нельзя ведь надеяться, что мужчина вдали от дома сможет столь долго хранить супружескую верность. Но nota bene! Если жена хочет, чтобы муж ради нее по доброй воле от чего-то отказался, ей не следует ныть и ворчать, ибо это может вызвать в мужчине лишь отвращение. Анаит надеялась найти себе союзницу в лице моей матери, но и это у нее не получилось. Для мамы все связанное с моей писательской профессией было свято, она даже устроила в углу гостиной небольшую выставку из моих книг и фотографий всех возрастов, что, конечно, уже чересчур, но при всем при том меня умиляет до сегодняшнего дня. Поэтому понятно, что на жалобы Анаит она не отреагировала, а, вернее, даже попеняла невестке, что та смеет мешать самореализации мужа.
– Он ведь не веселиться туда едет, а учиться! – выговаривала она Анаит и была права, по крайней мере, частично, учитывая, что я был практически трезвенником. Однако, против встречи, к примеру, с Катрин Денев я не имел бы ровно ничего.
Наверно, долго распространяться насчет того, как в начале последних десяти лет существования советского государства выглядела его столица, смысла нет, объяснять какому-либо действительно новому, не из нуворишей, которые не что иное, как те же советские люди, а русскому новой генерации, начавшему ходить в школу только после августовской революции, что могли быть времена, когда иностранным пивом и не пахло, слишком неблагодарная задача: человечество никогда не славилось даром фантазии. Архитектурно город ведь почти тот же, нескольких новых банков и церквей еще недостаточно, чтоб изменить общие очертания, и повторяется один из парадоксов мировой истории, согласно которому всякое новое поколение вынуждено жить в среде, созданной его предшественниками.
Особенно скверно в этом городе жили женщины, которым вечно приходилось толкаться в какой-нибудь очереди, чтобы кормить семью, но разве хоть в каком-то уголке того государства они жили иначе? По сравнению с остальной территорией Советского Союза в Москве и тогда, конечно, было немало товаров, например, советских макарон, описывать которые мои эстетические принципы не позволяют, или бюстгальтеров того же происхождения, одним своим видом заставлявших потухнуть эротический огонек в каждом нормальном мужчине.
И все же в этой цитадели аскетизма было и свое очарование, по крайней мере, для человека, чьи удовольствия не обязательно связаны с американскими сигаретами, готового ковылять на работу и обратно в туфлях фабрики «Скороход» и отдыхать не на Канарах, а у бабушки в деревне, если только он может спокойно отдаться своему призванию, например, литературе, и не должен зарабатывать на хлеб, интервьюируя идиотов, как я в своей новой, постсоветской жизни.
Выделка советского человека, в процессе которой вместо рубанка использовались лагеря, а наждачную бумагу заменил моральный кодекс строителя коммунизма, к тому времени, о котором идет речь, то есть последней стадии речевого дефекта Брежнева, была если не завершена, ибо завершение художественного произведения вообще вещь сомнительная, то по крайней мере доведена до такой степени обработки, когда наиболее близким друзьям уже позволяют мельком взглянуть на результат; и знаете, там даже было на что посмотреть. Возьмем хотя бы абсолютную послушность новосозданного существа, которое позволяло составлять из себя всевозможные многофигурные композиции, начиная от майской демонстрации и кончая слезинкой олимпийского медвежонка Миши, но в тоже время в большинстве своем не убивало и не грабило, крало, в основном, у государства, а развратничало и вовсе бесплатно, от спонтанной жажды жизни. Трогательно также то, как это государство стимулировало многочисленные виды деятельности, не имевшие ничего общего с реальной жизнью и ее нуждами: десятки, если не сотни тысяч людей изучали античную историю, языки индейцев, астроорнитологию и балетный синтаксис, либо просто играли в шахматы вместо того, чтобы продавать на углу мороженые куриные ножки или, напялив форму охранника, стоять в почетном карауле рядом с входом в универмаг. Никто не способен сосчитать, сколько юношей и девушек получали зарплату только за то, что бегали стометровку лишь на две секунды медленнее мирового рекорда и потому были необходимы заводам и фабрикам для участия в городском чемпионате, так же, как и сопрано и баритоны, одолевавшие в составе хоров тысячи километров, дабы блеснуть на фестивале самодеятельности.