Жизнь Пушкина
Шрифт:
Граф М. С. Воронцов, вероятно, искренно считал себя более образованным, чем Пушкин. Как же! Граф прекрасно говорил по-английски, а Пушкин только теперь стал читать английские книги и произносил английские слова, как они пишутся; у графа был кодекс правил, которые обеспечивали ему возможность высказывать при случае солидные сентенции, а Пушкин любил парадоксы и не мог похвастаться цитатами из авторитетов; граф был уверен, что существует незыблемая логика и что истина и здравый смысл — одно и то же, а поэт сомневался в логических категориях и думал, что истина вовсе не здравый смысл, а «безумие для эллинов»[601]. Граф считал Пушкина «необразованным человеком», а Пушкин, в свою очередь, полагал, что этот милорд «полуневежда».
Догадка графа, что сдержанность в тогдашних политических суждениях Пушкина объясняется его влиянием, основана была на прямом недоразумении. Это умаление оппозиционности Пушкина объяснялось разочарованием его в успехе освободительного движения. Реакция побеждала по всему фронту — в Германии, в Италии, в Австрии, в Испании, наконец в Греции. Вот почему Пушкин написал тогда стихотворение «Свободы сеятель пустынный…». Эти его ямбы исполнены сурового сарказма, а не рабской покорности:
Паситесь, мирные народы!
Вас не пробудит чести клич!
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь;
Наследство их из рода в роды —
Ярмо с гремушками да бич…
Разочарование в гетерии отразилось и в тогдашних письмах Пушкина. В конце июня 1824 года он писал Вяземскому из Одессы: «Греция мне огадила. О судьбе греков позволено рассуждать, как о судьбе моей братии негров, можно тем и другим желать освобождения от рабства нестерпимого. Но чтобы все просвещенные европейские народы бредили Грецией это непростительное ребячество. Иезуиты натолковали нам о Фемистокле и Перикле, а мы вообразили, что пакостный народ, состоящий из разбойников и лавочников, есть законнорожденный их потомок и наследник их школьной славы. Ты скажешь, что я переменил свое мнение. Приехал бы ты к нам в Одессу посмотреть на соотечественников Мильтиада[602] и ты бы со мною согласился…»
А между тем граф Воронцов, не получив ответа от Нессельроде на первое свое письмо, спешил со вторым посланием, где, ссылаясь на греческих эмигрантов, которые казались опасными петербургскому правительству, тут же упоминает о Пушкине, как будто допуская возможность его связи с гетерией: «По этому поводу я повторяю мою просьбу избавить меня от Пушкина…» Этот донос датируется 2 мая, а в июне был им послан третий донос, где, как уверяет Вигель, «поступки Пушкина были представлены в ужасном виде».
III
Графу Воронцову Пушкин казался легкомысленным, избалованным и поверхностным стихотворцем, а как раз именно в эти годы в Одессе у поэта был огромной важности душевный опыт, в корне изменивший все пути его поэтического творчества. В мае 1823 года Пушкин начал писать «Евгения Онегина»; в октябре была окончена первая глава; в начале декабря — вторая; в феврале 1824 года Пушкин начал третью главу и закончил ее уже в Михайловском 2 октября. На рубеже 1823–1824 годов поэт писал своих «Цыган», которых он кончил также в Михайловском 10 октября. Эта последняя из южных поэм свидетельствует о наступившей зрелости поэта. Это уже не веселый и шутливый лепет «Руслана и Людмилы», не сомнительный байронизм «Кавказского пленника», не соловьиные трели «Бахчисарайского фонтана», а дивная поэма, исполненная мудрости и силы, поэма о нравственной ответственности человека. Идейная зрелость этой поэмы удивительна. Пушкину в это время было двадцать пять лет, но «Цыганы» обеспечили ему первое место в русской литературе двадцатых годов не только по мастерству стиха, но и по глубине замысла, по значительности темы и по оригинальности в разрешении поставленной задачи. Если замысел поэмы сложился у Пушкина под влиянием Жан Жака Руссо, то трактовка его идеи приобрела в поэме совсем особый смысл, независимый от сентиментальных мечтаний великого утописта.
Главная мысль поэмы не в том, что обществу, испорченному ложной цивилизацией, противопоставлен идиллический быт первобытной
Но счастья нет и между вами,
Природы бедные сыны!
И под издранными шатрами
Живут мучительные сны,
И ваши сени кочевые
В пустынях не спаслись от бед,
И всюду страсти роковые,
И от судеб защиты нет.
Будучи в Кишиневе, Пушкин знал многих цыган. Однажды он поехал в местечко Юрчены, где расположился цыганский табор. Дочь були-башу, то есть старосты, была красавица. Ее звали Земфирой. Она одевалась по-мужски, носила цветные шаровары, вышитую молдавскую рубаху и баранью шапку. Пушкин влюбился в красавицу. Он поселился в шатре. С Земфирой он не расставался. Она не говорила по-русски. Поэтому они молча бродили или сидели в поле обнявшись. Однажды Земфира пропала. Она убежала с молодым цыганом. Пушкин поскакал в Варзирешты в надежде найти ее там, но поиски его были тщетны.
Если этот случай не апокриф[603], возможно, что он дал повод поэту написать своих «Цыган». Творчество Пушкина биографично — не в том смысле, что надо искать непременно в его стихах непосредственного и точного изображения действительности, а в том, что поэт (за исключением, быть может, некоторых лицейских пьес) никогда не писал для «литературы» и никогда не ставил себе формальных целей; творчество Пушкина биографично, потому что он всегда с гениальной правдивостью рассказывал в своих стихах историю своей души, своего нравственного опыта. Но в этих признаниях никогда не было уединенного субъективизма. Поэт не жил в мире иллюзий. Его опыт был социальным опытом. Он чувствовал всегда свое единство с миром. Пусть он ошибался и даже терпел поражения как человек, связанный определенными историческими условиями, интересами сословными и классовыми, но он никогда не терял связи с реальною жизнью, которая через все противоречия истории в конце концов ведет человечество к единству. Вот в этом предчувствии возможного для человечества единства была могучая сила пушкинского гения.
В 1823–1824 годы Пушкин с изумительной прозорливостью переоценил не только рассудочную французскую цивилизацию, но и байронический индивидуализм. Он понял, что частное должно подчиниться общему. Алеко и Онегин осуждены поэтом за их уединенность, за их оторванность от «общего дела», за их жалкое самолюбие. Пушкин осудил Алеко и осмеял своего скучающего и разочарованного денди Онегина. В Алеко и в Онегине он, конечно, произнес свой мудрый суд и над самим собою, когда он «для себя хотел лишь воли». Вот в каком смысле его «Цыганы» и «Онегин» биографичны.
В «Цыганах» и в «Онегине» Пушкин ищет и находит такое цельное отношение к человеку, к обществу, к бытию вообще, где уже нет и следов отвлеченной рассудочности, которая владела им, когда он увлекался Вольтером. Пушкин смеялся над французской поэзией, которой он платил недавно щедрую дань. Впрочем, уже в феврале 1823 года он писал из Кишинева, что «французская болезнь умертвила бы нашу отроческую словесность».
Позднее он с совершенной отчетливостью выразил свое отрицательное отношение к французской цивилизации вообще. В августе 1823 года он пишет из Одессы Вяземскому: «…стань за немцев и англичан — уничтожь этих маркизов классической поэзии». По поводу перевода «Федры» он дает строгую оценку Расина; по поводу осознанных им недостатков «Бахчисарайского фонтана» он пишет: «Я не люблю видеть в первобытном нашем языке следы европейского жеманства и французской утонченности. Грубость и простота более ему пристали…» Позднее эти мысли нашли себе развитие в целом ряде высказываний поэта.