Жизнь Пушкина
Шрифт:
Немудрено, что эти объяснения, хотя и не навлекли на Пушкина прямого наказания, но вызвали немалое раздражение у следователей. В сущности, поэт повторил с совершенной отчетливостью свою мысль о подчинении необходимости, каков бы ни был его образ мыслей. И на этот раз жандармы и сановники не утешились тем, что гнев и сарказм поэта направлены были не только на коронованных тиранов, но и на деятелей якобинского конвента. Мятеж 14 декабря — «несчастный» мятеж. Французская революция удалась, а восстание декабристов было неудачно. Очевидно, такова историческая необходимость. Поэт заявил однажды, что он «не намерен безумно противоречить общепринятому порядку». Какие еще требования можно к нему предъявить? Вскоре Пушкин убедился, что царское правительство ждет от него каких-то новых доказательств его верности монархии. Жандармы худо различали жирондистов и якобинцев. Бенкендорфу не нравились ни те, ни другие. Пушкин тоже ему не нравился.
Любопытно, что к этому сроку политические взгляды Пушкина вполне определились. Сочувствуя первому периоду Великой французской революции до дней якобинского террора, поэт, однако,
И вот, несмотря на свой патриотизм и свое пристрастие к великодержавной идее, он все еще по-прежнему в опале и под надзором. Как он ни старается не замечать наглого тона Бенкендорфа, как он ни пытается идеализировать личность царя Николая, он остается в глазах императора и его жандармов чужим и враждебным человеком. В чем же тайна этой драмы? Каким образом этот прямой и честный человек, поверивший в искренность Николая Павловича Романова, остается в положении странном, смешном и опасном? Пушкин сознавал свое ложное положение. «С прискорбием вижу, — писал он Бенкендорфу, что малейший мой поступок вызывает подозрение и недоброжелательство…»
Это злобное недоверие и глухая вражда к Пушкину объясняются тем, что политические формулы, самые четкие и точные, не выражают все-таки в конце концов сути дела. Такие слова, как «великодержавие», «государственность», «законность» и проч., совершенно иначе звучат в устах шефа жандармов и в устах поэта. Бенкендорф ненавидел Пушкина не за его мнения, а за непонятность и значительность его личности. Бенкендорф чувствовал, что Пушкин — какая-то огромная сила, загадочная и никак официально не признанная. Жуковский объяснял жандармскому генералу, что Пушкин гений, и царский фаворит недоумевал, что же делать с этим человеком, у которого есть будто бы какие-то права, а между тем он всего лишь коллежский секретарь и к тому же вольнодумец. Непонятное всегда раздражает тупые головы. Табель о рангах была хорошо усвоена Бенкендорфом — и вдруг стоявший по своему чину на самой низкой ступени бюрократической иерархии разговаривает с ним, генералом и фаворитом царя, как имеющий какие-то неслыханные привилегии. И чем вежливее и почтительнее говорит Пушкин, чем изысканнее он в соблюдении официального этикета, тем как-то очевиднее становится, что он тоже в своем роде «государь». Это совершенно непонятно и потому возмутительно. Гений и жандарм нечто несовместное. Вот почему в ответе на «записку о народном воспитании» Бенкендорф со смешною злобою подчеркивает, что гений не обеспечивает еще нужного государству добронравия. Между гением и Левиафаном вечная вражда, непримиримая и трагическая. А между тем после возвращения из ссылки не только политические взгляды Пушкина получили известную устойчивость, но и вообще все его мировоззрение стало более твердым и определенным. Чтение Библии, Шекспира, летописей повлияло на поэта, и теперь он осторожнее в своих суждениях, касающихся «вечных проблем». От неосторожных оценок идей и фактов его обеспечивает прежде всего «историзм». Он видит людей и вещи в перспективе истории. Между прочим он думал, что его стихотворный памфлет «Гавриилиада», направленный против кривляния «придворных мистиков», утратил теперь свое значение, потому что мода на пиетизм и мистицизм прошла и при дворе боятся сектантского духа не менее, чем прямого безбожия. И вдруг как раз теперь, когда Пушкин не придавал серьезного значения своей «непристойной» поэме, возникло по поводу нее дело, грозившее большими неприятностями. Некий отставной штабс-капитан Митьков читал приятелям имевшийся у него список «Гавриилиады». Его дворовые люди выкрали этот список и показали какому-то странствующему монаху. Монах написал донос на штабс-капитана, развращающего своих людей богохульною поэмою, и дворовые люди вручили этот донос митрополиту Серафиму[769]. Началось следствие. По приказанию Николая назначена была особая комиссия. Военному генерал-губернатору поручено было допросить Пушкина. На первом допросе поэт решительно заявил, что не он сочинял преступную поэму. На втором допросе 19 августа 1828 года он показал: «Рукопись ходила между офицерами гусарского полку, но от кого из них именно я достал оную, я никак не упомню. Мой же список сжег я, вероятно, в 20-м году. Осмеливаюсь прибавить, что ни в одном из моих сочинений, даже в тех, в коих я особенно раскаиваюсь, нет следов духа безверия или кощунства над религией. Тем прискорбнее для меня мнение, приписывающее мне произведение столь жалкое и постыдное». Этому объяснению не поверили. И сам Пушкин чувствовал, что дело еще не кончилось, 1 сентября он писал Вяземскому: «Ты зовешь
Прямо, прямо на восток.
Мне навязалась на шею преглупая шутка. До правительства дошла, наконец, «Гавриилиада»; приписывают ее мне; донесли на меня, и я, вероятно, отвечу за чужие проказы, если князь Д. Горчаков[770] не явится с того света отстаивать права на свою собственность…»
Очевидно, Пушкин рассчитывал свалить на покойного Дмитрия Петровича Горчакова авторство непристойной поэмы. Это казалось правдоподобным, потому что Д. П. Горчаков писал сатирические поэмы весьма нескромные, но — увы! — умерший сатирик не владел пушкинским мастерством, и вообще никто из современников не мог написать подобной вещи.
Как раз в августе, когда допрашивали поэта, он написал свою пьесу «Предчувствие»:
Снова тучи надо мною
Собралися в тишине;
Рок завистливый бедою
Угрожает снова мне…
Сохраню ль к судьбе презренье?
Понесу ль навстречу ей
Непреклонность и терпенье
Гордой юности моей?
Николай не удовлетворился и вторым показанием Пушкина. В третий раз 2 октября вызвали поэта. Ему сказали, что император, «зная лично Пушкина, его слову верит, но желает, чтобы он помог правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость и обидеть Пушкина, выпуская оную под его именем».
Пушкин задумался. Потом он предложил написать непосредственно царю. Ему предоставили эту возможность. Он тут же написал письмо Николаю, и признание поэта было передано царю в запечатанном конверте. Это письмо пропало. Последний коронованный Романов, Николай II[771], поручал чиновникам разыскать его, но оно исчезло бесследно. Вероятно, Николай Павлович его уничтожил. После этого секретного объяснения поэта царь положил резолюцию: «Мне это дело подробно известно и совершенно кончено. 31 декабря 1828 г.».
Как же сам Пушкин относился к своей эротической поэме в эти годы? Целый ряд его приятелей — П. В. Нащокин, В. П. Горчаков, С. Д. Полторацкий[772] и другие единодушно свидетельствуют, что поэт с совершенной искренностью считал свою поэму ошибкой. А. С. Норов[773] рассказывал, что Пушкин при нем сказал В. И. Туманскому[774], который хвалил «Гавриилиаду»: «Ты, восхищавшийся такой гадостью, как моя неизданная поэма, настоящий мой враг…»
М. В. Юзефович[775], встретившийся с Пушкиным на Кавказе в 1829 году, рассказывает, что, когда однажды один болтун, думая, конечно, угодить поэту, напомнил ему об одной его библейской поэме и стал было читать из нее отрывок, — «Пушкин вспыхнул, на лице его выразилась такая боль, что тот понял и замолчал. После Пушкин, коснувшись этой глупой выходки, говорил, как он дорого бы дал, чтобы взять назад некоторые стихотворения, написанные им в первой легкомысленной молодости».
С. А. Соболевский, которого никак уж нельзя заподозрить в излишней стыдливости или в желании подкрасить образ поэта, также рассказывает о «Гавриилиаде» в письме к М. Н. Лонгинову[776], что Пушкин «глубоко горевал и сердился при всяком, даже нечаянном напоминании об этой прелестной пакости».
VI
Итинерарий[777] этих тревожных дней был такой: 8 сентября 1826 года Пушкина привез в Москву фельдъегерь; 1 или 2 ноября поэт вернулся в Михайловское, числа 26-го он выехал из Михайловского в Псков, где он дни и ночи проводил за карточным столом; 19 декабря вечером он явился в Москву и остановился на Собачьей площадке у Соболевского; в ночь с 19 на 20 мая 1827 года он выехал в Петербург; в конце июля он опять предпринял поездку в Михайловское и только в октябре выехал из деревни в столицу. Во время этой поездки, 14 октября, на станции Залазы у Пушкина была знаменательная встреча. Он сидел на станции, недовольный собою, потому что только что проиграл 1600 рублей какому-то незнакомому гусару, которого встретил в Боровичах. Пушкин, дожидаясь лошадей, сидел мрачно и читал Шиллерова «Духовидца»[778]. Вдруг подъехала тройка с фельдъегерем. Он вышел на крыльцо, думая, что это везут поляков. Одного из арестованных, высокого, бледного, худого молодого человека с черною бородою, в фризовой шинели[779], он принял почему-то за шпиона. Но тот с живостью глядел на Пушкина. Тогда только он узнал Кюхельбекера. Они кинулись друг другу в объятия. Жандармы их растащили. Фельдъегерь что-то говорил Пушкину с угрозами и ругательствами, но он его не слушал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали. Кюхельбекера везли из Шлиссельбурга в Динабургскую крепость. Это было последнее свидание поэтов.
Пушкин отметил его в особой записи, не предназначенной, конечно, для печати. Поэт запомнил эту дату 14 октября 1827 года. С именем и образом Кюхельбекера связано было так много воспоминаний! Ведь этот милый чудак был одним из ближайших лицейских друзей. Ведь это ему посвящено первое появившееся в печати пушкинское стихотворение «К другу стихотворцу»; с ним велись горячие дебаты о поэзии; и пусть из десяти строк любой пьесы этого странного поэта только одна бывает удачной, а девять непременно хромают и спотыкаются, все же этот упрямый энтузиаст — настоящий поэт, и его посещает «вдохновение». Кроме того, он образован и начитан; у него можно поучиться кое-чему; правда, он как будто сам изнемогает и задыхается под грудою книг, и его суждения часто неточны, а иногда и сущий вздор, но зато он искренен… Его свободомыслие достойно уважения. Его трудолюбие также. Пушкин вспомнил, с каким усердием редактировал Кюхельбекер лицейскую энциклопедию, где в словарном порядке давались определения и статейки на термины «аристократия», «естественная религия», «образ правления», «рабство», «свобода» и т. д. Кого только не цитировал при этом наивный Кюхля! Руссо, Вольтер, Боссюэ[780], Пирон[781], Стерн[782],Шиллер, Монтень[784] и особенно Вейс[783], один из популяризаторов-энциклопедистов, которого усердно читали декабристы, — все они представлены в словаре.