Жизнь Пушкина
Шрифт:
Пушкин приехал в Москву с намерением увидеть Наташу Гончарову, с которой он познакомился на балу танцмейстера Иогеля. Мысли о женитьбе его не оставляли. Граф Федор Толстой-Американец, когда-то его враг, а теперь приятель (друзья их помирили), был знаком с семейством Гончаровых и взял на себя роль свата. Итак, Пушкин стал частым посетителем дома Гончаровых, на Никитской улице, на углу Скарятинского переулка. Наташа Гончарова в домашней обстановке была не менее мила, чем в своем белом бальном платье, с золотым обручем в волосах, когда Пушкин увидел ее в первый раз. Правда, эта прелестная девица хотя и знала, что Пушкин знаменитый поэт, имела очень смутное представление об его поэзии, и, по-видимому, Пушкин не внушал ей никаких иных чувств, кроме уважения и разве еще известного интереса как к возможному освободителю от невыносимого семейного гнета. Истерическое самодурство ее матушки доходило до того, что она даже на каком-то балу чуть ли не ударила Наталью Николаевну, отчего та лишилась чувств. Что до отца, то он
Матушка, Наталья Ивановна, не успевшая выдать замуж старших дочерей, все свои надежды возлагала на хорошенькую Наташу, мечтая о блестящей для нее партии. Но женихов не было. Предложение Пушкина, переданное графом Федором Толстым, застало Наталью Ивановну врасплох. Она не решилась просто отказать этому не совсем обыкновенному жениху, но и дать свое согласие тоже не могла. Она ответила, что Наташа слишком молода, что надо подождать, но что этот ответ не надо понимать как отказ.
Пушкин обрадовался. Ему казалось, что он рад тому, что есть еще надежда на успех его предложения, но, кажется, он больше радовался не этой надежде, а тому, что есть еще отсрочка, что можно еще пожить свободным, не принимая на себя трудных обязательств. Однако он ответил Наталье Ивановне французским письмом, в котором патетически, как будто подражая какому-то сентиментальному роману, уверял ее, что он должен был бы писать теперь «на коленях, проливая слезы благодарности». Толстой привез ответ, который позволяет ему, Пушкину, надеяться… Конечно, горечь примешивается к ощущению счастья, но он понимает осторожность и нежность матери… «Я уезжаю сейчас и увожу в глубине души образ небесного существа, которому вы дали жизнь». («Je pars a l’instant, j’emporte au fond de l’ame l’image de l’etre celeste qui vous doit le jour…») Что за слог! И до чего он не похож на пушкинский! Совершенно очевидно, что поэт хотел угодить будущей своей теще красотами ей понятного стиля. Можно с уверенностью сказать, что Пушкин с его трезвым умом прекрасно сознавал, что Наталья Ивановна шестнадцать лет тому назад родила существо отнюдь не небесное, а очень даже земное, и на балу у Иогеля «прыгала» девица, хотя и очень хорошенькая, но без малейших признаков ангельской природы. Но таков был стиль поэта, решившего быть сентиментальным женихом. Казалось бы, он должен был остаться у ног этой юной богини и ждать терпеливо, когда «небесное существо» созреет для брачных отношений. Но Пушкин, следуя своему обычаю, и на этот раз уехал от невесты на четыре с половиною месяца и, по-видимому, очень был доволен, что он один и даже свободен, насколько можно быть свободным под надзором русских жандармов.
II
Письмо Н. И. Гончаровой Пушкин послал 1 мая 1829 года и в тот же день отправился на Кавказ. Но ехал он на Калугу, Белев и Орел и, таким образом, сделал двести верст крюку: он решил заехал, к генералу Ермолову[817], о котором за восемь лет до того поэт писал брату: «Ермолов наполнил Кавказ своим именем и благотворным гением…» Пушкин не мог не знать, что царь относится к Ермолову недоброжелательно и недоверчиво. У А. П. Ермолова была репутация независимого человека. Иные декабристы возлагали даже на него какие-то надежды как на человека, способного будто бы поддержать их притязания. Посещение полуопального Ермолова опальным Пушкиным не могло не обратить на себя внимания Николая, но поэт пренебрег этим соображением.
Ермолов принял Пушкина очень любезно. Это посещение было ему приятно. Вскоре после него он писал Д. В. Давыдову: «Был у меня Пушкин. Я в первый раз видел его и, как можешь себе сообразить, смотрел на него с живейшим любопытством. В первый раз не знакомятся коротко, но какая власть высокого таланта! Я нашел в себе чувство, кроме невольного уважения…»
С не меньшим любопытством смотрел Пушкин на знаменитого полководца. Наружность его поразила поэта: «Лицо круглое, огненные, серые глаза, седые волосы дыбом. Голова тигра на геркулесовом торсе[818]. Улыбка неприятная, потому что неестественна. Когда же он задумывается и хмурится, то он становится прекрасен и разительно напоминает поэтический портрет, писанный Довом…[819]»
Все вокруг Ермолова напоминало его недавнее пребывание на Кавказе зеленый черкесский чекмень[820], шашки и кинжалы на стенах его кабинета. Бездействие, по-видимому, было ему в тягость. Когда Пушкин заговорил о Паскевиче[821], Ермолов отзывался о нем язвительно. Поэт отметил в своих записках его мнения о немцах, о письмах Курбского[822], о стихах Грибоедова… Через два часа они расстались и Пушкин продолжал свое путешествие, выбрав кратчайшую дорогу на Тифлис. В Новочеркасске он встретил графа В. А. Мусина-Пушкина[823], и они уговорились ехать вместе.
По дороге в Ставрополь Пушкин на одной из остановок зашел в калмыцкую кибитку. «Молодая калмычка, собою очень недурная, шила, куря табак». Пушкин сел подле нее… «Сколько тебе лет?» «Десять и восемь». «Что ты шьешь?» «Портка». «Кому?» «Себя». «Поцелуй меня». «Неможно, стыдно…» Голос ее был чрезвычайно приятный. Она подала Пушкину свой ковшик и стала завтракать. Отведав калмыцкого кушанья, которое показалось ему отвратительным, поэт решил, что он теперь «имеет право на некоторое вознаграждение». Но гордая красавица ударила поэта по голове каким-то калмыцким «мусикийским орудием», похожим на русскую балалайку… Это приключение дало повод Пушкину написать во Владикавказе стихи «Прощай, любезная калмычка»[824].
В Ставрополе увидел Пушкин уже ему знакомые снежные вершины Кавказа, похожие на облака. Из Георгиевска он ездил на горячие воды, где он был девять лет назад с семейством Раевских. 16 мая он приехал в Екатериноград. Предстоял путь до Владикавказа по Военно-Грузинской дороге. Путешествовать пришлось под охраной. Впереди ехала пушка с курящимся фитилем. Несносная жара и скрип нагайских[825] арб выводили из терпения поэта. Двигался отряд очень медленно. Пушкин надел на себя черкеску[826], вооружился шашкою и кинжалом и скакал на лошади, далеко удаляясь за цепь. Офицер ворчал, и Пушкин подъезжал к нему, брал под козырек и говорил почтительно: «Слушаем, отец-командир!»
На ночлегах Пушкин на стенах казенных домиков писал углем стихи и делал рисунки, чем были очень недовольны сторожа. И когда один инвалид стал тряпкою стирать написанное и кто-то крикнул: «Не тронь, братец, ведь это писал Пушкин», — старик ответил назидательно: «Пушкин или Кукушкин[827] — все равно, но зачем же казенные стены пачкать». Пушкин очень смеялся и дал денег инвалиду.
Поэт равнодушно проехал мимо Казбека. Дождливая и туманная погода мешала видеть его снеговую груду, «подпирающую небосклон», а главное, Пушкин с нетерпением ждал Тифлиса, где надеялся встретить брата, служишего в драгунском полку, и Н. Н. Раевского, уже заметного генерала, хотя ему в это время было всего лишь двадцать семь лет.
В своем «Путешествии в Арзрум[828]» Пушкин, описывая нравы черкесов, не мог удержаться от политических соображений, касающихся колонизации Кавказа. Ему кажется, что одним оружием нельзя успешно подчинить своему влиянию вольнолюбивых горцев. «Есть средство, — пишет он, — более сильное, более нравственное, более сообразное с просвещением нашего века: проповедание Евангелия…» «Кавказ ожидает христианских миссионеров. Но легче для нашей лености в замену слова живого выливать мертвые буквы и посылать немые книги людям, не знающим грамоты…» Эти замечания можно было бы понять как циничный совет использовать религию для целей русского империализма, но Пушкин, по-видимому, был искренне убежден, что христианская проповедь в самом деле проложит путь к более высокой культуре. Это видно из его поэмы о Тазите, которая была известна до сих пор под ошибочным названием «Галуб» (надо читать: Гасуб[829]). О том же красноречиво говорит один из черновиков «Путешествия». «Лицемеры! — восклицает поэт. — Так ли исполняете долг христианства? Христиане ли вы? С сокрушением и раскаянием должны вы потупить голову и безмолвствовать… Кто из вас, муж Веры и Смирения, уподобился старцам, скитающимся по пустыням Африки, Азии и Америки, в рубищах, часто без крова, без пищи, но оживленным теплым усердием и смиренномудрием. Какая награда их ожидает? Обращение рыбака или странствующего семейства диких, или бедного умирающего старца, нужда, голод, иногда мученическая смерть. Мы умеем спокойно блистать велеречием, упиваться похвалами слушателей. Мы читаем книги и важно находим в суетных произведениях выражения предосудительные…» Замечательно, что сам Пушкин почувствовал, как эта его проповедь не соответствует представлению о нем, сложившемуся у публики, и поспешил прибавить: «Предвижу улыбку на многих устах. Многие, сближая мои калмыцкие нежности с черкесским негодованием, подумают, что не всякий и не везде имеет право говорить языком высшей истины. Я не такого мнения…» И шутливо замечает: «Истина, как добро Мольера, где попадается, там и берется…» Любопытно, что мысли Пушкина о христианстве показались Бенкендорфу опасными, и он настоял на исключении их из печатавшегося в 1836 году «Путешествия в Арзрум». Может быть, шеф жандармов догадался, что поэт руководствовался, высказывая их, не утилитарными соображениями тогдашней царской политики, а более глубокими мотивами? А это уже не соответствовало вкусам остзейского дворянина. Возможно, что не случайно здесь, на Кавказе, 20 сентября Пушкин написал свою пьесу «Монастырь на Казбеке» («Высоко над семьею гор…»).
27 мая вечером Пушкин приехал в Тифлис. Здесь он не нашел ни брата, ни Раевского. Он прожил в городе до 10 июня, дожидаясь разрешения присоединиться к действующей армии. Почитатели Пушкина, узнав об его приезде, искали с ним знакомства, и поэта приглашали ежедневно на ужины и обеды, для него устраиваемые. Наконец, по инициативе некоего К. И. Савостьянова[830], оставившего в письме к В. П. Горчакову любопытный рассказ о Пушкине, устроен был тифлисским обществом торжественный праздник в честь поэта. В одном из загородных садов, за Курою, был приготовлен пир. Пушкина угощали и местными, и европейскими удовольствиями. «Тут была и зурна[831], и тамаша[832], и лезгинка[833], и заунывная персидская песня, и Ахало[834], и Алаверды[835]…» Пушкин был веселый. За ужином, когда подали аи, начались восторженные тосты. В конце концов «на русского Торквато[836] надели венок из цветов». Пир продолжался до утра.