Жизнь Пушкина
Шрифт:
Пушкин как журналист был неосторожен и нерасчетлив. Его раздражали не только враждебные отзывы, но и пошлые хвалы. Он не скрывал своего высокомерия. Его эпиграммы, которыми он гордился, не всегда были удачны и нередко слишком обнажены в своей грубости. Хитрый Булгарин первую пушкинскую эпиграмму «Не то беда, что ты поляк…» сам напечатал в «Сыне отечества», заменив в последней строчке слова «Видок Фиглярин»[911] собственным именем.
Секретный комитет под председательством графа В. П. Кочубея[912] заседал в это время, пересматривая все государственное устройство и систему управления. Ходили слухи об освобождении помещичьих крестьян с землею и о других крупных реформах. Но это были только слухи. И если для них были некоторые основания, то все эти планы, очень робкие и нерешительные, были отвергнуты после
7 марта в «Литературной газете» появился без подписи резкий отзыв о романе Булгарина. Писал его Дельвиг, но Булгарин считал автором его Пушкина и, мстя поэту, напечатал «Анекдот» — наглый пасквиль с самыми бесстыдными инсинуациями. Пушкин послал Бенкендорфу письмо[915], в котором писал между прочим: «Господин Булгарин, который, по его словам, пользуется у вас влиянием, сделался одним из наиболее жестоких моих врагов — из-за критической статьи, которую он приписал мне. После гнусной статьи, которую он напечатал обо мне, я его считаю способным на все. Я считаю невозможным не предупредить вас о моих отношениях к этому человеку, так как он в состоянии причинить мне чрезвычайное зло…»
Но Бенкендорфу не нужны были эти предупреждения. У него составилось определенное мнение и о Булгарине, и о Пушкине. Поэт — чужой человек. Турецкий паша под Арзрумом сравнивал поэта с дервишем или пророком. Властелины должны его чтить. Бенкендорф был другого мнения. Со своей лакейской душой генерал Бенкендорф был очень под стать Булгарину. Их разделяла только иерархия чинов, но они нравились друг другу. Скоро Бенкендорфу довелось проявить братскую заботливость о продажном журналисте. В номере «Северной пчелы» от 22 марта Булгарин напечатал рецензию на только что вышедшую седьмую главу «Онегина». Статья была настолько подлой, что даже Николай Павлович Романов возмутился и написал записку Бенкендорфу: «Я забыл вам сказать, любезный друг, что в сегодняшнем номере «Пчелы» находится опять несправедливейшая и пошлейшая статья, направленная против Пушкина; к этой статье, наверное, будет продолжение; поэтому предлагаю вам призвать Булгарина и запретить ему отныне печатать какие бы то ни было критики на литературные произведения и, если возможно, запретите его журнал…»
Бенкендорф не замедлил спасти своего подручного от грозившей ему кары. Он доложил царю, что его приказания исполнены; но это была циничная ложь. Булгарин не только не лишился права печатать свои пасквили, но и продолжение его гнусной статьи об «Онегине» было благополучно опубликовано в № 39 «Северной пчелы». Но этого мало царский фаворит постарался разъяснить Николаю Павловичу это литературное недоразумение. Он, Бенкендорф, прочел статью Булгарина и «должен признаться, что ничего личного против Пушкина не нашел». Эти авторы будто бы в прекрасных отношениях. «Перо Булгарина, всегда преданное власти, сокрушается над тем, что путешествия за Кавказскими горами и великие события, обессмертившие последние годы, не придали лучшего полета гению Пушкина. Кроме того, московские журналисты ожесточенно критикуют Онегина…»
Бенкендорф заботливо приложил к своей записке статью о романе Булгарина, чтобы его величество убедилось, как нападают на бедного автора. Бенкендорф закончил свою записку просьбою прочесть роман Фаддея Венедиктовича, где «много интересного и особенно монархического». «Я бы желал, — заключает обнаглевший жандарм, — чтобы авторы, нападающие на это сочинение, писали в том же духе, так как сочинения — совесть писателей».
На этот раз Николай не согласился со своим любимцем. Роман Булгарина ему показался скучным и мерзким. В «Литературной газете» написали о романе то самое, что о нем думал Николай Павлович. Напротив, в критике на Онегина, по мнению царя, «очень мало смысла»… «Впрочем, — прибавляет он, чтобы утешить Бенкендорфа, — если критика эта будет продолжаться, то я, ради взаимности, буду запрещать ее везде…»
Но Пушкин не знал этого соломонова решения и, не дожидаясь вмешательства в это дело Бенкендорфа, напечатал свой убийственный памфлет «О записках Видока»[916], где разоблачал Булгарина как шпиона и доносчика.
V
12 марта в Москве в зале Благородного собрания[917] Николай Павлович Романов восхищался молоденькой Гончаровой. Коронованный ловелас очень заметил красавицу. Тогда Пушкин еще ничего не знал о впечатлении, какое произвела на царя Наталья Николаевна.
А между тем сватовство поэта не ладилось. После недоразумений с матушкою невесты Пушкин уехал в Петербург, предполагая, что свадьбе не бывать. Однако на вечере у Карамзиных один москвич сообщил поэту, что Гончаровы, дочка и маменька, шлют ему привет и удивляются долгому его отсутствию.
Получив такое известие, Пушкин поехал в Москву, чтобы выяснить свою судьбу. По-видимому, Гончаровы решили, что на безрыбье и рак рыба: если нет женихов, лучше выйти замуж за сочинителя, чем сидеть в девках, как старшие сестры. Пушкин это понял.
В первых числах апреля он послал очень странное французское письмо[918] своей будущей теще, Наталье Ивановне. Казалось бы, ему надо было в качестве претендента на руку и сердце Натали выразить свое восхищение выпавшим на его долю счастьем, потому что он убедился на этот раз в благосклонном к нему отношении строптивой дамы и неопытной девицы, а он вместо этого пишет мрачное письмо с какими-то рассуждениями, не подходящими к человеку в его положении. Он зачем-то напоминает о начале своего романа. «Я полюбил ее, голова у меня закружилась, — пишет он, — я просил руки ее. Ответ ваш, при всей его неопределенности, свел меня на мгновение с ума: в эту же ночь я уехал в армию…» Это бегство от невесты действительно противоречило здравому смыслу, и лучше было бы Пушкину не напоминать об этой своей странности, которая и вызвала, естественно, после его возвращения «холодный прием», но Пушкин напомнил об этом эпизоде, не щадя себя. «Вы спросите, зачем? — рассуждает он о своем побеге. — Клянусь вам, что сам совершенно не знаю, но непроизвольная тоска гнала меня из Москвы; я бы не мог в ней вынести присутствия ни вашего, ни ее…» Такое признание едва ли объясняло что-нибудь в поведении Пушкина. Он как будто старается подчеркнуть непонятность своего поступка. Но этого мало. В своем письме он приводит все доводы, и очень веские доводы, против своей женитьбы на мадемуазель Натали. «Один из друзей моих едет в Москву, — рассказывает он далее, — привозит оттуда одно благосклонное слово, которое возвращает меня к жизни, а теперь, когда несколько милостивых слов, с которыми вы соблаговолили обратиться ко мне, должны были бы исполнить меня радостью, я несчастнее, нежели когда-либо…»
Почему же поэт так несчастен? Он совершенно откровенно признается, что не верит в благополучие этого затеянного им самим брака. В нем, Пушкине, нет ничего, что могло бы нравиться Натали. Он понимает, что она его не любит и не может любить. «Если она согласится отдать мне свою руку, — говорит он, — я увижу в этом лишь доказательство спокойного безразличия ее сердца… Не станет ли она сожалеть? Не будет ли она смотреть на меня, как на помеху, как на коварного похитителя? Не почувствует ли она ко мне отвращения? Бог свидетель, что я готов умереть за нее, — но погибнуть для того только, чтобы оставить ее блистательной вдовою, свободною избрать себе завтра же нового мужа, — эта мысль для меня ад…»
Кажется, пленный турецкий паша под Арзрумом был прав, и поэт в самом деле оказался прозорливцем, как дервиш, и угадал свою судьбу.
«Поговорим о материальных средствах, — продолжает Пушкин, — я придаю им мало значения. Моего состояния мне было до сих пор достаточно. Будет ли достаточно для женатого?» Он, Пушкин, постарается окружить ее довольством. «Однако не будет ли она роптать, если положение ее в свете будет не столь блестяще, как она заслуживает и как я того хотел бы? Таковы отчасти мои опасения. Трепещу при мысли, что вы найдете их вполне благоразумными. Есть еще одно, которое я не могу решиться доверить бумаге…»