Жизнь Пушкина
Шрифт:
За неделю до свадьбы он писал своему старому приятелю Н. И. Кривцову, лишившемуся на войне ноги: «Ты без ноги, а я женат. Женат — или почти. Все, что бы ты мог сказать мне в пользу холостой жизни и противу женитьбы, все уже мною передумано. Я хладнокровно взвесил выгоды или невыгоды состояния, мною избираемого. Молодость моя прошла шумно и бесплодно. До сих пор я жил иначе, как обыкновенно живут. Счастья мне не было. II n'est de bonheur que dans les voies communes[973]. Мне за 30 лет. В тридцать лет люди обыкновенно женятся — я поступаю как люди и, вероятно, не буду в том раскаиваться. К тому же я женюсь без упоения, без ребяческого очарования. Будущность является мне не в розах, но в строгой наготе своей. Горести не удивят меня: они входят в мои домашние расчеты. Всякая радость будет для меня неожиданностью…»
Зачем Пушкин написал это письмо?
Он приходил к П. В. Нащокину жаловаться на свою судьбу, и тот старался уверить его, что женитьба излечит его от печалей. Вместе с другом и с его возлюбленной цыганкою Ольгою поэт навещал своих старых приятелей цыган. Там он слушал песни, угощал шампанским и старался забыть, что он уже не свободен, что он в плену. Однажды цыганка Таня[974], красавица и плясунья, навестила Нащокина, когда у него был Пушкин. «Только раз вечерком, — рассказывала Таня, — аккурат два дня до его свадьбы оставалось, зашла я к Нащокину с Ольгой. Не успели мы и поздороваться, как под крыльцо сани подкатили, и в сени вошел Пушкин. Увидал меня из сеней и кричит: «Ах, радость моя, как я рад тебе, здорово, моя бесценная!» — поцеловал меня в щеку и уселся на софу. Сел и задумался, да так будто тяжко, голову на руку опер, глядит на меня: «Спой мне, говорит, Таня, что-нибудь на счастье; слышала, может быть, я женюсь?» — «Как не слыхать, говорю, дай вам Бог, Александр Сергеевич!» — «Ну, спой мне, спой!» — «Давай, говорю, Оля, гитару, споем барину!» Она принесла гитару, стала я подбирать, да и думаю, что мне спеть. Только на сердце у меня у самой невесело было в ту пору… Запела я Пушкину песню, она хоть и подблюдною считается[975], а только не годится было мне ее теперича петь, потому она будто, сказывают, не к добру:
Ах, матушка, что так в поле пыльно?
Государыня, что так пыльно?
Кони разыгралися… А чьи-то кони, чьи-то кони?
Кони Александра Сергеевича…
Пою я эту песню, а самой-то грустнехонько, чувствую — и голосом то же передаю, и уж как быть, не знаю, глаз от струн не подыму… Как вдруг слышу, громко зарыдал Пушкин. Подняла я глаза, а он рукою за голову схватился, как ребенок, плачет…»
На другой день Пушкин устроил у себя «мальчишник»[976]. К нему собрались приятели — Нащокин, Языков, Баратынский, Иван Киреевский — всего человек десять. Поэт был такой грустный, что гости чувствовали себя неловко.
18 февраля 1831 года у Никитских ворот, в церкви Большого Вознесения, венчался Пушкин со своею прелестною Натальей Николаевною. Во время венчания он уронил кольцо. Суеверный поэт побледнел и прошептал мрачно: «Дурной знак!..»
Пушкин в Болдине. А. А. Пластов. 1949
Н. Н. Пушкина. В. Гау. 1842-1843
Глава двенадцатая. СЕМЕЙНАЯ ЖИЗНЬ
I
Прошла молодость. Пушкин женат. Поэт еще два года назад написал «Когда для смертного умолкнет шумный день!»[977]. Воспоминанье развило перед ним свой длинный свиток. Он сделал тогда свое странное признанье:
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
Что это значит? Почему он не хочет забыть о прошлом, если оно так мучительно и горько? Не потому ли, что он верит в какой-то смысл этих страстных мучений? Он покорствует необходимости. Безумно ей противоречить. Если человек связан по рукам и ногам, как рабы Микеланджело[978], не надо вырываться из этих жестоких пут. Они еще злее врежутся в измученное тело. Лучше покорствовать до времени, когда они сами ослабеют. Ослабеют ли?
8 сентября 1826 года «самовластье» предстало пред ним, поэтом, в лице Николая Павловича Романова. Пушкин поверил, что сама «необходимость» предлагает ему заключить перемирие с правительством. Это история распоряжается его судьбою. Гений Пушкина влечет его к тишине и трудам. Радости безоблачной теперь нет. И нет свободы и не будет.
Мой путь
Грядущего волнуемое море.
Но не хочу, о други, умирать;
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать;
И ведаю, мне будут наслажденья
Меж горестей, забот и треволненья:
Порой опять гармонией упьюсь,
Над вымыслом слезами обольюсь,
И, может быть, — на мой закат печальный
Блеснет любовь улыбкою прощальной.[979]
Вот как звучит лирическая печаль в душе Пушкина в 1830 году. Он утешает себя тем, что, утратив свободу, он обрел семейный уют; у него теперь есть «хозяйка», есть свой дом «да щей горшок»[980], о котором он мечтал, когда писал о странствиях Онегина.
Новому внутреннему опыту соответствует и новый пейзаж, занимающий воображение поэта. Романтизм юности, «высокопарные мечтанья» теперь уже не кажутся ему пленительными. В самой «низкой»[981], прозаической действительности он находит поэзию:
Иные нужны мне картины:
Люблю песчаный косогор,
Перед избушкой две рябины,
Калитку, сломанный забор,
На небе серенькие тучи,
Перед гумном соломы кучи —
Да пруд под сенью ив густых,
Раздолье уток молодых;
Теперь мила мне балалайка
Да пьяный топот трепака
Перед порогом кабака.
Мой идеал теперь хозяйка,
Мои желания — покой,
Да щей горшок, да сам большой.
К сожалению, у «хозяйки» Пушкина были совсем другие вкусы. Ее красоту находили «романтической». Настоящего романтизма в ней не было никакого, но ее привлекал к себе самый скверный его суррогат, бутафорский блеск так называемого «света», фальшивая «поэзия» балов и салонов, глупенький романтизм флирта, легкий призрак адюльтера. Эти вкусы и настроения своей «хозяйки» Пушкин заметил не сразу.
В «свете» Наталья Николаевна считалась красавицей. Но если внимательно вглядеться в ее портреты — Брюллова[982], Гау[983] и других, трудно согласиться с молвою об ее «романтической» красоте. Со всех портретов смотрит на вас хорошенькая женщина, нежная и томная, но выражение ее прелестного личика лишено всякой мысли. Оно незначительно. Едва ли можно назвать женщину красавицей, если ее душевная жизнь пуста и ничтожна.
Поэт В. И. Туманский, проездом из Петербурга в Бессарабию, посетил Пушкина и писал об этом своей кузине: «Пушкин радовался, как ребенок, моему приезду, оставил меня обедать у себя и чрезвычайно мило познакомил меня со своею пригожею женою. Не воображайте, однако ж, чтобы это было что-нибудь необыкновенное. Пушкина — беленькая, чистенькая девочка с правильными черными (чертами?) и лукавыми глазами, как у любой гризетки. Видно, что она неловка еще и неразвязна, а все-таки московщина отражается на ней довольно заметно. Что у нее нет вкуса, это было видно по безобразному ее наряду; что у нее нет ни опрятности, ни порядка — о том свидетельствовали запачканные салфетки и скатерти и расстройство мебели и посуды…»
И вот эту хорошенькую девчонку Пушкин хотел воспитать в правилах, которые казались ему необходимыми для семейного очага. Он не сразу разочаровался в своих способностях морального руководителя.
Дом, в котором поселился Пушкин со своею женою, был на Арбате, второй от угла Денежного переулка в сторону Арбатских ворот. Пушкины занимали второй этаж. С первых же дней их семейной жизни начались непрестанные развлечения, визиты, рауты и балы. После венчания был пышный ужин, которым распоряжался с увлечением брат Левушка. Утром на другой день Пушкин оставил жену одну. Пришли какие-то литераторы, и поэт увлекся разговором. Беседа затянулась до обеда. Когда Пушкин вспомнил о жене и пошел к ней, она горько плакала. Рассеянность поэта ее оскорбила. Пришлось утешать красавицу, которая считала себя покинутой. Через два дня Пушкины были на балу у Щербининой[984], 21-го был вечер у молодоженов, 22-го они были на маскараде в Большом театре, 27-го у Пушкиных был бал, а через день они участвовали в санном катанье, устроенном Пашковыми[985], вечером в тот же день были у Долгоруковых[986]… Одним словом, светская суета сразу овладела домом поэта. Покоя он не нашел. Но у него была надежда, что жизнь пойдет по-иному, когда удастся покинуть Москву. За месяц до свадьбы он писал Плетневу: «Душа моя, вот тебе план жизни моей: я женюсь в сем месяце, полгода проживу в Москве, летом приеду к вам. Я не люблю московской жизни. Здесь живи не как хочешь как тетки хотят. Теща моя та же тетка. То ли дело в Петербурге! Заживу себе мещанином, припеваючи, независимо и не думая о том, что скажет Марья Алексеевна[987]…»