Жизнь во время войны
Шрифт:
Бейлору надоело бубнить, и теперь он просто сидел, уставясь на покореженную фанеру. С минуту Минголла его не трогал, затем, не отрывая взгляда от этикетки, сказал:
– Поставил бы музыку поприличнее.
Уткнув подбородок в грудь, Бейлор хранил упорное молчание.
– У тебя нет выбора, старик, – продолжал Минголла. – Что ты можешь сделать?
– Ты псих, – сказал Бейлор. Затем, стрельнув глазами в Минголлу, прошипел еще раз, словно проклятие: – Псих!
– Ты поплывешь в Панаму один? Ага. Втроем у нас хоть что-то ладится. До сих пор мы выкручивались, и, если ты не раскиснешь, все вместе мы дотянем до дома.
– Не знаю, – сказал Бейлор. – Я уже ничего не знаю.
– Давай вот что, – предложил Минголла. – Может, правы все. Может, Панама и вправду выход, только еще не время. Если это так, то рано или поздно мы с Джилби тоже допрем.
Тяжело вздохнув, Бейлор поднялся на ноги.
– Никогда вы не допрете, – обреченно проговорил он.
Минголла глотнул пива.
– Глянь там, нет ли у них в ящике Праулера. Я от него тащусь.
С минуту Бейлор стоял в нерешительности. Он двинулся к автомату, потом резко повернул к дверям. Минголла уже собрался
– Ладно, – заявил он срывающимся голосом. – Ладно. Во сколько завтра? В девять?
– Ага, – сказал Минголла и отвернулся. – У военторга.
Краем глаза он видел, как Бейлор прошел через весь зал, склонился над музыкальным ящиком и уставился в список пластинок. Стало легче. Так начинались их отпуска: Джилби клеил шлюху, Бейлор кормил музыкальный автомат, а Минголла сочинял письмо домой. В самое первое свое увольнение он откровенно написал родителям об этой войне во всех ее нелепых и мучительных проявлениях, но потом решил, что такое письмо только расстроит мать, порвал его и набросал новое, в котором просто сообщал, что все в порядке. Нынешнее письмо он тоже порвет, хотя было интересно, что сказал бы отец, доведись ему прочесть. Наверняка бы разозлился. Отец твердо верил в Бога, в страну, и Минголла, хоть и понимал, насколько бессмысленно держаться в этом безумии за какую бы то ни было мораль, все же чувствовал, как сильно в него въелись отцовские убеждения: дезертировать он не сможет никогда, что бы там ни вещал Бейлор. Минголла прекрасно понимал, что все непросто и не только мораль удерживает его на службе, но поскольку отец был бы счастлив взять на себя ответственность, то Минголла и обвинял во всем его одного. Он представил, чем сейчас заняты родители – отец смотрит по телевизору бейсбол, мать возится в саду, – и, удерживая их образы в голове, принялся писать.
Дорогие мама и папа.
В своем последнем письме вы спрашивали, побеждаем ли мы в этой войне. Если бы вы задали этот вопрос здесь, то в ответ получили бы, скорее всего, непонимающий взгляд, ведь большинство думает, что результат этой войны не важен. К примеру, один мой знакомый носится с идеей, что война – это магическая операция неимоверного масштаба: будто бы передвижения войск, самолетов и кораблей – мистический знак на поверхности нашей реальности, а значит, чтобы выжить, нужно определить свое место в чертеже и двигаться в соответствии с ним. Это кажется бредом, я понимаю, но здесь так бредят все (какой-то психоаналитик специально изучал распространение суеверий в оккупационных войсках). Все ищут магию, которая поможет им выжить. Вы, наверное, не поверите, что я тоже склонен к таким вещам, но это так. Я вырезаю на снарядах инициалы, прячу в шлем перья попугаев... и многое другое.
Возвращаясь к вашему вопросу. Я попробую дать на него более внятный ответ, чем непонимающий взгляд, однако простого «да» или «нет» не получится. Суть дела не сводится к одному или нескольким словам. Лучше я проиллюстрирую, расскажу вам одну историю, а выводы делайте сами. Вообще таких историй сотни, но мне пришла на ум именно эта – история о пропавшем патруле...
Из музыкального ящика грянул Праулер, Минголла бросил писать и стал слушать: резкую, яростную музыку питала – так, по крайней мере, казалось – та же агрессивная паранойя, что и породила эту войну. Солдаты и шлюхи отодвинули стулья, перевернули столы и принялись танцевать на освободившихся пятачках; прижатые друг к другу, они могли разве что шаркать в едином ритме, но от их топота закачались на длинных шнурах лампы и по стенам потекли пурпурные отблески. Тощая прыщавая шлюха отплясывала у Минголлы перед носом, тряся грудями и протягивая руки. Лицо у нее было бледным, как у трупа, а улыбка – оскал мертвеца. Из глаза, точно изящная секреция смерти, поползла черная капля смешанного с тушью пота. Минголла подумал, что ему мерещится. Левая рука задрожала, и на несколько секунд сцена распалась. Все разбросано, неузнаваемо, скрыто в своем контексте: столпотворение бессмысленных предметов, скачущих вверх и вниз на волне безумной музыки. Затем кто-то открыл дверь, впустил клин света, и комната опять стала нормальной. Шлюха насупилась и отошла прочь. Минголла облегченно вздохнул. Дрожь в руке утихла. Около двери Бейлор говорил с замызганным гватемальским парнем... видимо, насчет кокса. Кокаин стал для Бейлора панацеей, лекарством от страха и отчаяния. После увольнений у него были вечно красные глаза, часто шла носом кровь, зато он хвастался, какую отличную выторговал дрянь. Довольный, что ритуал соблюдается, Минголла вернулся к письму.
Помните, я рассказывал, что нашим зеленым беретам, чтобы они лучше сражались, выдают специальные препараты? У нас их называют «самми», от слова «самурай». Они в ампулах, и если раздавить такую под носом, то полчаса ощущаешь себя помесью Супермена и гвардейца-орденоносца. Беда в том, что береты часто перебирают и слетают с катушек. На черном рынке эти штуки тоже есть, и некоторые парни устраивают из них настоящий спорт. Нюхают, а потом дерутся... как петушиные бои, только между людьми.
В общем, года два назад береты ушли патрулировать квадрат Изумруд, это недалеко от моей базы, а назад не вернулись. Всех записали в пропавшие без вести. А примерно через месяц из медпунктов стали исчезать ампулы. Сначала кражи приписывали герильеро, но потом какой-то врач засек грабителей и сказал, что это американцы. Они были в рваном камуфляже и с виду совсем не в себе. Со слов этого доктора художник нарисовал их главного, тогда и выяснилось, что это один к одному сержант того пропавшего патруля. С тех пор их стали видеть повсюду. Иногда явная чушь, но часто очень походило на правду. Говорили, что они сбили две наших вертушки, а под Сакапой напали на колонну с провиантом.
Сказать по правде, я никогда не придавал особого значения этой истории, но месяца четыре назад к нам на артбазу прямо из джунглей явился пехотинец. Он заявил, что его похитил пропавший патруль, и, услышав его историю, я поверил. По его словам, береты больше не считают себя американцами, они теперь граждане джунглей. Живут как звери, спят под пальмами и круглые сутки щелкают ампулы. Они сумасшедшие, зато гении выживания. Про джунгли они знают все. Когда поменяется погода, какие рядом звери. Придумали какую-то дикую религию, что-то про солнечные лучи, которые просвечивают сквозь купол. Сидят под этими лучами, как святые под Божьей благодатью, и несут бред насчет чистоты света, радости убийства и нового мира, который они собрались построить.
Вот что пришло мне в голову, когда я прочел ваш вопрос, папа и мама. Пропавший патруль. Я не пытаюсь намекнуть таким способом на ужасы войны. Вовсе нет. Когда я думаю о пропавшем патруле, я думаю не о том, какие эти психи несчастные. Я лишь пытаюсь понять, что именно они видят в этом свете и вдруг это чем-то мне поможет. И где-то там лежит ответ на ваш вопрос...
Солнце уже садилось, когда Минголла вышел из бара, чтобы приступить ко второй части своего ритуала – забрести, словно невинный турист, в квартал аборигенов и посмотреть, что упадет в руки: можно попасть на ужин к гватемальскому семейству или, разговорившись с отпускником из другого отделения, заглянуть в церковь, а то зависнуть с мальчишками, которые начнут расспрашивать про Америку. Все это он проделывал в предыдущие отпуска, и претензия на невинность изрядно его забавляла. Если бы он прислушался к своим подспудным желаниям, то утопил бы кошмар артбазы в наркотиках и шлюхах, но в тот самый первый отпуск обалдевшему после боя Минголле захотелось одиночества, и теперь приходилось не просто все это повторять, но и вспоминать то самое душевное оцепенение – все-таки ритуал, а не хрен собачий. Впрочем, после недавних событий на Муравьиной Ферме добиться одурения было нетрудно.
По широкой голубой реке Рио-Дульче гуляла легкая зыбь. Густые джунгли подступали к заросшим желтым тростником берегам. Там, где к реке выходило грунтовое шоссе, имелся бетонный причал, у которого стояла сейчас баржа-паром; она была загружена полностью – два грузовика и примерно тридцать пешеходов. Минголла поднялся на борт и встал на корме рядом с тремя американскими пехотинцами в форме и шлемах, гибкие кабели тянулись от их двуствольных винтовок к заплечным компьютерам, сквозь дымчатые щитки видны были зеленоватые отсветы значков на смотровых дисплеях. Минголле стало неуютно, солдаты напомнили ему тех двух пилотов, но вскоре, к его радости, они сняли шлемы, открыв нормальные человеческие лица. Треть ширины реки перекрывала, опираясь на стройные колонны, широкая арка белого бетона, словно выпавшая из картины Дали [1] , – мост, который начали строить, а потом забросили. Минголла заметил его еще в воздухе перед самой посадкой, но не придал значения – сейчас же этот пейзаж поднял в душе целую бурю. Недостроенный мост казался ему не столько мостом, сколько памятником некоему высокому идеалу – гораздо красивее любой завершенности. Поглощенный собственным восторгом и окруженный маслянистым дымом пердящего парома, Минголла чувствовал родство с прекрасной аркой, словно сам он тоже был зависшей в воздухе дорогой. Он так уверенно соединил себя с этой чистотой и величием, что поверил на секунду, будто и его тоже – подобно мысленному продолжению моста – ждет завершающая точка гораздо дальше той, что рассчитана архитекторами его судьбы.
1
Сальвадор Дали (1904-1989) – знаменитый испанский художник-сюрреалист.
Между западным берегом и огибающей город грунтовкой выстроились торговые ряды: рамы из бамбуковых шестов, крытые пальмовыми листьями. Между прилавками сновали ребятишки, целясь и стреляя друг в друга из тростниковых стеблей. Настоящих военных почти не попадалось. Толпа, бродившая по дороге, состояла в основном из индейцев: парочки стеснялись взяться за руки, потерянные старики ковырялись в мусоре тростниковыми палками, пухлые матроны с возмущением взирали на ценники, босые крестьяне с прямыми спинами и серьезными лицами таскали в руках узелки с деньгами. Минголла купил в ларьке рыбный сэндвич и кока-колу. Усевшись на скамейку, он неторопливо поел, наслаждаясь вкусом горячего хлеба, острой рыбы, и любуясь столпотворением. Серые тяжелые тучи ползли с юга, с Карибского моря, время от времени проскакивали звенья XL-16-х, направляясь на север, к нефтяным месторождениям у озера Исабель, где шли сейчас тяжелые бои. Опустились сумерки. Городские огни в покрасневшем воздухе разгорелись ярче. Бренчали гитары, пели хриплые голоса, толпа редела. Минголла заказал второй сэндвич. Развалившись на скамейке, он пил, жевал и погружался в добрую магию этой земли, в сладость минуты. У лотка горел костер, вокруг сидели на корточках четыре старухи, варили куриное рагу и пекли кукурузные лепешки; вылетавшие из огня черные жирные хлопья казались в сгущавшихся сумерках кусочками мозаики, которые там, в вышине, складывались в беззвездную ночь.
Потом стемнело окончательно, народу прибавилось, и Минголла зашагал вдоль ларьков; на шестах были развешаны ожерелья из лампочек, провода от них тянулись к генераторам, а их тарахтенье заглушало кваканье лягушек и стрекот цикад. В одних ларьках продавались пластмассовые четки, китайские пружинные ножи и керосиновые лампы, в других – вышитые индейские рубахи, мешковатые штаны и деревянные маски, в третьих за горами помидоров, дынь и зеленых перцев сидели, скрестив ноги, старики в потертых пиджаках, и над каждым прилавком, точно над примитивным алтарем, горела прилепленная воском свеча. Смех, взвизги, крики зазывал. Минголла вдыхал запах одеколона, дым от жаровен, вонь гнилых фруктов. Он застревал у прилавков, покупал для нью-йоркских друзей сувениры и чем дальше, тем больше ощущал себя частью суеты, шума, блеска и переливов черного воздуха – пока не подошел к палатке, у которой толпилось человек сорок-пятьдесят, загораживая все, кроме соломенной крыши. Усиленный мегафоном женский голос прокричал: