Жизнеописание Хорька
Шрифт:
Он вспомнил вдруг деревенскую девчонку из дома, где он стянул ружье. Вспомнил всю картинку, как она завязывала отцу галстук, как бегал вокруг пацаненок и как вдруг все исчезло, когда она вышла уже во взрослом платье, подчеркнуто иная, чуть одеревенелая, с чопорным отцом в дурацком пиджаке.
Хорек сорвал травинку, пожевал, выплюнул вместе с салатной слюной, чуть горькой, даже приятной. Мальчишки в деревне, у бабки, стращали печеночным сосальщиком, что живет в корнях травы, – он быстро-быстро проникает в живот и размягчает печень, разлагает ее, и человек в муках помирает. Он тогда представлял его себе не как безногого микроба, а как нечто телесное, склизкое – такую улитку
Подобно бычку, ему хотелось время от времени мыкнуть, потянуть губой звук, но он сдерживался, мотал только головой. Жить так жить, Бог с ней! «Живи, солнышко, живи», – говаривала ему иногда бабка, наглаживая головенку, шершавые ее ладони были удивительно легкими, удивительно легкими...
От бабки мысль скакнула к бабкам на кладбище, вспомнилась их череда, нескончаемый шорох подошв по дорожке, басовитый глас попа, шелест поминальных записочек. Деньги в карманах сразу напомнили о себе, задавили в бока. Зачем они ему теперь, эти деньги? Зачем? Опять надвигалась пустота, как вечер, что накрывал землю. С реки потянуло холодом и моросью, но он еще полежал, а после встал, отряхнул прилипшие травинки, почесал належанную щеку и побрел куда-то. Так он слонялся без дела, без заботы и причапал к Андроникову камню, постоял у оградки, зло и тупо оглядел большой бульник, зализанный богомолками до блеска, оплывшие огарки, теплящуюся теперь в жестяном фонарике лампаду. Плюнул под ноги, пошел наверх по лестнице, медленно, шаг за шагом, по скрипучим ступенькам, не оборачиваясь на город за рекой, вверх, засунув по детской привычке палец в скосившийся набок рот.
Наверху по асфальтовой дорожке было уже два шага и до церкви – он подошел к калитке, посчитал голубей-дармоедов, устраивающихся на ночлег на карнизах.
– Данюшка!
Он вздрогнул, но тут же собрался и повернулся уже по обыкновению отрешенным, с чуть исподлобья глядящими черными, горящими неласково глазами.
– Данюшка!
Через площадь ковыляла тетя Вера, прямо на него, к нему, с протянутыми руками, и, не дав ему слова произнести, пала на грудь, обняла, прижалась к нему: маленькая, в застиранной и чистенькой косыночке, в ношеном-переношеном мужском плаще.
– Данюшка! Что ж она, прости Господи, наделала, Данюшка! Прогнала тебя, голубя, дура, и ревет. Я ей: а где Данюшка? А она как вскочит, как пошла на меня, Данюшка, так ведь никогда-никогда не кричала, и ногами топочет, что коза, и чуть в волосья мне не вцепилась. А здесь и этот пришел, боксер – перебей нос, ну да ты знаешь, знаешь, я поняла, мне соседка-то все рассказала. Я и бежать! А ведь и меня прогнала – иди, говорит, свою церковь сторожи. Ну я и пошла, Данюшка, и все о тебе думаю дорогой, думаю, а мне, значит, Господь тебя наслал. Ты уж меня-то прости, мил-человек, Вальку-шельму бес попутал, нечестивец рогатый, ты меня прости за нее.
– Тетя Вера, перестань, окстись, что ты...
Но она вцепилась, как плакальщица в угол гроба, и не отпускала.
– Ты в церкву пришел, в церкву, да? – и так на него поглядела, что вдруг соврал ей с облегчением:
– Да, тетя Вера, к церкви.
– Ох, хорошо, ох, хорошо, пойдем, пойдем, отопру тебе, чайком попою, ты уж отмякни, отойди сердцем, не копи зла, а финтя-минтя моя тебя не стоит, я, грешница, тебе говорю, ты ж зла не таишь, а, Данюшка?
Она и рада была его встретить, явно боялась, отмаливала дочку.
– Ну что я, страшный такой? Кончай, тетя Вера, нет никакого зла – пусть живет.
– Ну и слава Богу, слава Богу, Данюшка, теперь-то тебя не пущу, пойдем со мной, голубь, ты мне и пособишь. – Она поднесла палец к губам: – Тсс! Тут реставратор скоро придет, ночь будет работать, так надо ему икону снять, а икона тяжелая. Страшный суд, прости Господи, не ведаем, что и творим.
Отказать было невозможно, да и не хотелось – он пошел впереди, а тетя Вера засеменила сзади, перебирая словечки, как семечки лузгая, привычно и бездумно, но он уже не слушал, шел впереди, тяжело ступал по известковым плитам, которыми к прошлой Пасхе умостили церковный двор.
9
В церкви было сумрачно и тепло, особенно после улицы, после сырого вечера, и намытая чистота, выметенные и битые-перебитые половички и коврики пахли остывающим ладаном, теплым воском и чем-то еще – человеческим дыханием, что ли, но не спертым, не потным-задыхающимся, как по праздникам, а лишь остатками теплоты. Из глубины, соприсутствующие с мягким мраком, чуть только тронутые огоньком зеленых лампадок, проступали большие глаза – первое, что притягивало взгляд, отблескивала чешуя позолоты на ликах, и, уже подготовленный, он стал различать фигуры, выходящие из столпов, парящие на стенах, проступающие на парусах большого и отдельно от всего живущего купола.
Тетя Вера щелкнула какой-то кнопочкой, и зажегся редкий электрический свет, мелкие, разбросанные по всему телу храма лампочки, не веселящие, а лишь слегка оживляющие пространство, отдаляющие тени в углы, ластящиеся, льнущие к позолоте вычурного купеческого иконостаса с его тяжелыми виноградными лозами, крылоподобными завитками и виньетками, обнимающими Нерушимую Стену с печальными, углубленными, влекомыми к средокрестию миндалевидными очами.
Тетка Вера привычно опустилась на колени, отбила тройной поклон, окрестила лоб, бухнулась им в каменный, чисто отмытый пол. Хорек стоял у нее за спиной. Против воли, заученно с детства и монотонно, рука сложилась в троеперстие и пропутешествовала со лба на живот, с живота по ключицам.
– Данюшка, Данюшка, – тетка уловила его движение, – мил мой человек, припади, припади – Христос-заступник все простит, все замирит на душе. – Глаза у нее сразу наполнились умильной слезой, но, видя, что Хорек замер истуканом, опустил руки по швам и молча ее поджидает, она умерила пыл, что-то еще пошептала над половой плитой, покидала крестиков, как иглой заметала дырку, отгоняя катающихся на струях воздуха радостно верещащих бесенят, и поднялась, и пошла в полумрак придела, маня его за собой рукою.
Хорек последовал за ней, пытаясь побороть какую-то странную оцепенелость, словно тело накачали наркозом. Но это длилось мгновения – раздался голосок тетки Веры, привычно ласковый, чуть причитающий: «Данюшка, Данюшка, голубь, иди сюда, пособи мне, старой». Здесь у входа, лицом прислоненная к стене, стояла массивная, как храмовая дверь, икона в пять досок, схваченных тремя рублеными поперечными клиньями.
– Вот, вот, Господи прости и помилуй, Страшный-то суд Христов. Нам бы как ухватиться – да на козлы, чтоб все к приходу было подготовлено. Он придет и сразу за работу, к завтрашнему дню кончить обещался. Он, голубь, тоже навроде тебя, молодой, но работничек-молодец: днем на лесах, стенки расчищает, а ночами здесь трудится, спаси и сохрани его Господь.