Жмакин
Шрифт:
— Расстреливать, — сказал Жмакин, — я себе уже и яму копал…
— За Корнюху?
— Так точно.
Опять хлопнула дверь, пришли Лапшин и врач. Лапшин отворил окно. Сырой утренний ветер зашелестел бумагой на столе, одна бумажка сорвалась и, гонимая сквознячком, помчалась к двери. Васька Окошкин ловко поймал ее коленями.
— Вот так, — сказал врач, поворачивая голову Жмакину.
Начальник ушел. Лапшин сел за свой стол и задумался. Лицо его постарело, углы крепкого рта опустились. Окошкин с
— Поспать надо, товарищ Окошкин, верно?
— Ничего особенного, — сказал врач, — у него главным образом нервное. Я ему укрепляющее пропишу.
Лапшин пустил врача за свой стол, врач выписал рецепт и ушел. Ушел и шофер. Над прекрасной площадью, над дворцом, над Невой проглядывало солнце. Еще пузырились лужи, еще ветер пригнал легкую дождевую тучку и мгновенно обрызгал площадь, но непогода кончилась, день должен был наступить жаркий, летний.
— Ну, Жмакин, — сказал Лапшин, — поедем по домам.
— Можно, — с трудом ворочая языком, сказал Жмакин.
Вышли на площадь.
Лапшин сел за руль, Жмакин рядом с ним.
— Меня в гараж закиньте, — сказал Жмакин.
— Закинем, — ответил Лапшин.
Ярко-голубыми упрямыми глазами он глядел перед собою на мчащийся асфальт. Легко брякнули доски — автомобиль проскочил разводную часть моста — и понесся мимо Ростральных колонн, мимо Биржи, по переулочкам Васильевского. Все теплее и погожее становилось утро. И все спокойнее делалось на душе у Жмакина.
Несколько дней он провалялся, потом поехал в Лахту. Тут ничего не изменилось. Женька встретил его с визгом, Клавдя засияла и взяла за руку.
— Ну что? — спросил он.
— Ничего, — ответила сна, покачивая его руку. — Кушать хочешь?
Ей всегда казалось, что он голоден или что ему надобно постирать или зашить, заштопать.
— Где пропадал?
— Болел немножко, — сказал он.
Вошли в дом. Тут было прохладно, пахло свежевымытым и полами, чистой отутюженной скатертью. На столе в кувшине стоял коричневый хлебный квас. Жмакин напился, утер рот ладонью и сел как гость.
— Так-то, Клавдинька, — сказал он.
Глаза ее все еще сияли.
— А папаша где? — спросил Жмакин.
— Как где? На работе.
— Это правильно, — сказал Жмакин, — сейчас время рабочее.
О, как приятно было сидеть в этой полутемной комнате и беседовать неторопливым, тихим голосом! О, как приятно быть равноправным и не кривляться, не фиглярничать!
Он вынул папиросу, постучал мундштуком по коробке, закурил и пустил дым к потолку. В общем, он немного еще кривлялся, но очень немного.
— Так вот, Клавдинька, — сказал он, — завтра я права получу. Как-никак, специальность. Паспорт у меня имеется, мне его на квартиру прислали. Значит, послезавтра оформляюсь как шофер. Возьмешь к себе жить?
Она немножко приоткрыла рот и положила свою руку в его ладонь.
— Пойдем запишемся, — сказал он, сжимая се руку, — все честь по чести.
— На какую фамилию? — спросила она.
— Да хоть и на мою, — сказал он. — Моя фамилия теперь ничего, в порядочке.
— Ах ты Жмакин, — сказала она, — ах ты Жмакин, Жмакин.
И засмеялась.
— Чего ржать? — сказал он. — Отвечай на вопрос.
— Ладно, — сказала она.
Вошел Женька с моделью планера в руке. Жмакин поговорил с ним. Потом Клавдя проводила его на станцию.
Вечерело.
Жмакин влез в вагон, помахал Клавде рукою и сел на ступеньку. Поезд шел медленно, паровоз тяжело ухал впереди состава. В вагоне пели ту же песню, что Жмакин слышал давеча в управлении:
Ты лети, лети, лети, лети, Ах, телеграмма, Ах, телеграмма. Через реки, горы, долы, океаны, Ах, океаны Да и моря…Песня была беспокойная, грустная, щемящая. Перед Жмакиным, подернутые легкой вечерней дымкой, курились болота.
Ты скажи ему, скажи ему, что снова, Скажи, что снова, Скажи, что снова, Я любить его, любить его готова, Любить готова да навсегда, Ты скажи ему, скажи ему…Загудел паровоз. Мимо неслись белые столбики, болотца, далекий острый парус…
Скажи, что снова…Жмакин прищурился, глядя вдаль. О чем он думал? О правах, о шоферстве, о том, как он на особой машине в Заполярье пройдет ту тайгу, в которой его когда-то чуть не задрали волки… Или Лапшин… Или Пилипчук…
Ты лети, лети, лети, Ах, телеграмма, ах,…Что Лапшин?
Он представлял себе глаза Лапшина, ярко-голубые, любопытные и упрямые, и тотчас же чувство благодарности наполнило все его существо.
Опять загудел паровоз.
— Упадете, — сказал Жмакину сверху из тамбура чей-то опасливый бас.
— Ни в коем случае, — сказал Жмакин.
И вновь стал думать напряженно и весело.
Ленинград — Одесса.
1935–1938 гг.