Жмакин
Шрифт:
Обедал он в столовой бывшая «Москва» — сидел возле окна и, мелко ломая хлеб, глядел на улицу, на потоки людей, на крыши трамваев, покрытые снегом. Даже сквозь стекла было слышно гудение толпы, сигналы автомобилей и автобусов, звонки трамваев. Жмакин выпил рюмку водки, понюхал корочку. Воздух за окнами сделался зеленым, потом синим, потом стал чернеть, и все четче выступали огни. «Утоплюсь, — опять подумал Жмакин, — надо». Ему хотелось плакать, или ломать посуду, или ругаться в веру, в божий крест, или, может быть, порезать кого-нибудь ножом. Он ел мороженое.
— Леша, — сказал нищий ровным голосом, — не узнал меня?
И Жмакин узнал в нищем ямщика Балагу, самого крупного скупщика краденого золота и серебра, знаменитого Балагу, грозу и благодетеля петроградских жуликов…
— Он будет обедать, — сказал Жмакин официанту, — дай водки, студня, хрену, пива дай…
Он вдруг обессилел. Балага уже сидел перед ним и чмокал беззубым мягким ртом. Из его левого глаза катились одна за другой мелкие старческие слезы. Водку он не стал пить и пива не пил, а в суп накрошил хлеба и ел медленно, вздыхая и охая. Потом вдруг сказал:
— Околеваю, Леша.
И опять принялся хлебать суп.
— Где Жиган? — спросил Жмакин.
— Сидит.
— А Хмеля?
— На складах работает на Бадаевских, — чавкая говорил старик, — я у него был. Пять рублей дал и валенки и сахару…
— Ворует, — спросил Жмакин, — или в самом деле?
Старик не отвечал, чавкал. Лицо его покрылось потом, беззубые челюсти ровно двигались.
— А Лошак?
— Лошак в армии.
— В ополчении?
— Зачем в ополчении? Он паспорт имеет. В армии честь по чести.
— Продал?
— А чего ж, — сказал старик, и глаза его вдруг стали строгими, — все равно конец. Кого брать? Инкассаторов? Банк? Кассира? С ума надо сойти.
Он опять стал есть. Жмакин выпил еще водки и, не закусывая, закурил папиросу. Старику принесли биточки, он раздавил их вилкой, перемешал с гарниром, полил пивом и стал есть, с трудом перетирая беззубыми челюстями.
— А ты сам, Балага?
Старик тихонько засмеялся.
— Я?
— Ты.
Старик все посмеивался. Слезящиеся глаза его стали озорными.
— Я божья коровка, — сказал он, жуя, — я, брат, ищу, как бы потише сдохнуть. Пять лет в лагерях отстукал, — опустили ввиду старости. Вот хожу — прошу. Лешка Жмакин пятачок дал, я не обижаюсь. И копейку возьму. Мне что?
— А Хайруллин? — нарочно спросил Жмакин.
— Шлепнули.
— А Ванька Сапог?
— За Ваньку не знаю. То ли ворует, то ли сидит.
— А Свиристок?
— Свиристок кончился.
— Как кончился?
— Утопился. Я его и опознал. Лапшин меня вызвал. Лежит — раздутый, кожа облезла. Лапшин говорит: «А ну-ка, Балага, погляди, не Свиристок ли?» Я поглядел и докладываю: «Так точно, Свиристок». Он открытку Лапшину написал: «Надоело все к чертовой бабке, решаюсь жизни, ввиду чего и пишу вам. К сему Свирнсток».
— Давай выпьем, — сказал Жмакин, наливая себе и Балаге, — чтобы Свиристок легко в аду пекся.
— И без нас испечется, — сказал Балага, — а мне пить нельзя по болезни.
— Бережешься?
— Берегусь.
Жмакин выпил один, пополоскал рот и опять не закусил. Свиристок представлялся ему живым, вихрастым, ленивой своей усмешкой на полных розовых губах.
Это не могло быть, чтобы он сделался синим и раздутым. Кто-кто, да не Свиристок, Он пел песни, носил стального цвета тройку, показывал фокусы, и вдруг синий и раздутый, Жмакин почувствовал, что может заплакать. «Слабею что-то, — подумал он. — Эх, сволочи, до чего довели парня!»
— А почему он в коммуну не пошел?
— Говорят, был, да ляпнул там чего-то.
Они помолчали.
— Закажи-ка мне еще биточки, — попросил Балага, — накушаюсь напоследок.
Жмакин заказал. На улице уже горели фонари.
— А ты никак сорвался? — спросил Балага.
Жмакин кивнул, глядя в окно.
— Издалека?
— Хватит.
— Слышь, Лешка, — сказал вдруг старик, — бросай ремесло.
— Как бросать?
— Бросай, говорю, и конец. Пропадешь. Иди работай.
— Ты что, с ума сошел? — спросил Жмакин. — Одурел?
Но Балага смотрел серьезно и как-то даже просительно.
— Дурья твоя голова, — раздельно сказал он, — ремесло ведь кончилось, разве не видишь? Нету ремесла. За кассира, за банк расстреляют. Ведь расстреляют, а жизнь молодая! Да и с кем работать сейчас, Лешка?
— Что ж, жуликов нет?
— Есть, отчего же нет, сегодня начал работать, а завтра его посадили. Сморкачи, хулиганы, а не жулики. Один будешь, Лешка, баба продаст, все продадут. И дрожать будешь, как собака, веселья нету, малины нету, дружков-корешков нету, в ресторанчик тоже не пойдешь; выпьешь под воротами — вот и вся радость. И так-то пьяненький от отчаянной жизни пойдешь глушить кассира — и точка. Налево.
— Брешешь, Балага, — сказал Жмакин, — слегавился, старый черт!
— Чего мне брехать из могилы-то, — усмехнулся Балага, — только мне виднее — всего и делов.
— Что же делать? — спросил Жмакин.
— Иди к Лапшину, винись.
— А дальше?
— Поедешь в лагеря — копать.
— Это медведь поедет копать, — сказал Жмакин, — я не поеду.
— Гордый?
— А чего ж!
— Ну утопишься, — сказал Балага, — или сдохнешь под мостом — там выберешь.
— На мой век дураков хватит, — сказал Жмакин, — будьте покойны.
— Это чтобы по карманам лазить? Хватит, Да какая радость-то? Все равно — лагеря.
— Убегу.
— Куда?
— Сюда.
— Опять посадят.
— И опять убегу.
— Дальше Советского Союза не убежишь, вернут в лагеря, и будешь работать или сдохнешь, дурак ты!
— Не буду работать.
— Почему?
— А почему ты не работал?
Балага усмехнулся.
— Зачем же мне было работать?
— Может, ты в комсомол вступил? — спросил Жмакин, — или в пионеры? Гладко больно чешешь.