Жозеф Бальзамо. Том 1
Шрифт:
— Говорите что хотите, я вас слушаю, — все больше мрачнея, отозвался Бальзамо.
— У тебя есть карандаш или перо? Нам нужно кое-что подсчитать.
— Я хорошо считаю без пера и карандаша. Говорите же, что хотите сказать, говорите.
— Возьмем твой план. Так, сейчас вспомню… Ты свергаешь министерство, разгоняешь парламент, назначаешь несправедливых судей, вызываешь банкротства, подстрекаешь к мятежам, разжигаешь революцию, упраздняешь монархию, даешь образоваться протекторату и сбрасываешь протектора. Революция даст тебе свободу.
— Вполне. Вы считаете это невозможным?
— Не считаю. Ты же видишь, я все говорю по-твоему.
— И что же?
— Погоди. Во-первых, Франция — это тебе не Англия, где было сделано все, как ты собираешься сделать, плагиатор ты этакий. Франция — это не изолированное государство, где можно свергать правительство, разгонять парламент, назначать несправедливых судей, вызывать банкротство, подстрекать к мятежам, разжигать революцию, образовывать протекторат и прогонять протектора без того, чтобы другие нации во все это не вмешивались. Франция такая же неотъемлемая часть Европы, как печень — часть внутренностей человека, Франция связана корнями со всеми нациями, жилами — со всеми народами; попробуй вырвать печень у огромного организма, называемого Европой, и через двадцать, тридцать, пусть сорок лет все тело задрожит. Я, правда, беру наименьший срок — двадцать лет: это много? Отвечай-ка, мудрый философ.
— Немного и даже недостаточно, — отозвался Бальзамо.
— Прекрасно, я удовлетворен. Двадцать лет войны, двадцать лет борьбы — ожесточенной, смертельной, непрекращающейся. По двести тысяч погибших в год — и это немного, потому что битва идет и в Германии, и в Италии, и в Испании, и Бог знает где еще. Двести тысяч человек в год — за двадцать лет это даст четыре миллиона; если считать, что в человеке семнадцать фунтов крови — примерно так оно и есть, — то получится… семнадцать умножить на четыре… так… получится шестьдесят восемь миллионов фунтов крови, которые надо пролить, чтобы достичь твоей цели. Я же прошу у тебя три капли. А вот теперь скажи: кто из нас безумец, дикарь и каннибал? Молчишь?
— Безусловно, учитель, я отвечу, что три капли — это ничто, если вы уверены в результате.
— А ты, собираясь пролить шестьдесят восемь миллионов фунтов крови, уверен? Тогда встань, положи руку на сердце и скажи: «Учитель, четыре миллиона трупов — гарантия счастья всего человечества».
— Учитель, ради всего святого, оставим это, — уклонился Бальзамо.
— Ага! Не хочешь сказать? — торжествующе вскричал Альтотас.
— Вы заблуждаетесь относительно действенности вашего средства, учитель, оно невозможно.
— А я-то надеялся, что ты подашь мне совет, будешь мне возражать, будешь меня опровергать, — разозлился Альтотас, вращая своими серыми глазами, которые холодно и гневно глядели из-под седых бровей.
— Нет, учитель, но я размышляю — я ведь каждый день нахожусь в гуще жизни, сталкиваюсь с людьми, веду войну с принцами, я не забился, как вы, в угол, безразличный ко всему, что происходит, ко всему, что защищается или идет в наступление, я не занимаюсь учеными абстракциями и начетничеством, я знаю о трудностях и говорю о них, вот и все.
— Ты быстро преодолеешь трудности, если пожелаешь.
— Скорее, если поверю.
— Так ты не веришь?
— Не верю, — ответил Бальзамо.
— Ты меня искушаешь, искушаешь! — вскричал Альтотас.
— Нет, я сомневаюсь.
— Ну, ладно. Ты веришь в смерть?
— Я верю, что она существует. Да, смерть существует.
— Значит, смерть существует — хоть это-то ты не оспариваешь? — пожав плечами, осведомился Альтотас.
— Это бесспорно.
— Смерть бесконечна и необорима, не так ли? — добавил старый ученый с улыбкой, заставившей его последователя вздрогнуть.
— О да, учитель, необорима и, главное, бесконечна.
— И когда ты видишь труп, пот выступает у тебя на лбу, а сердце наполняется сожалением?
— Пот не выступает у меня на лбу, потому что я привык к человеческим горестям, а сердце не наполняется сожалением, потому что я не слишком высоко ценю жизнь, но, видя труп, я говорю себе: «О смерть, ты могущественна, как Бог, ты властвуешь безраздельно, и ничто не может одержать над тобою верх!»
Альтотас молча слушал Бальзамо, ничем не выдавая своего нетерпения, и лишь вертел в руке скальпель; но едва его ученик закончил свою скорбную и торжественную фразу, как старик с улыбкой оглянулся по сторонам, и взор его, столь пронзительный, что, казалось, для него не существовало в природе никаких секретов, остановился в углу комнаты, где на подстилке соломы дрожал несчастный черный пес — единственный оставшийся в живых из трех животных этой породы, которых Бальзамо по просьбе Альтотаса доставил для опытов.
— Возьми эту собаку и положи ее мне на стол, — приказал старик.
Бальзамо послушно взял пса и водрузил его на мраморную столешницу. Животное, словно предчувствуя свою судьбу и уже явно знакомое с руками экспериментатора, почувствовало прикосновение к мрамору, задрожало, забилось и зарычало.
— Ну, — проговорил Альтотас, — раз ты веришь в смерть, следовательно, веришь и в жизнь, не так ли?
— Безусловно.
— Вот перед тобой собака: она кажется весьма живой, правда?
— Разумеется — она же рычит, бьется, ей страшно.
— До чего же уродливы черные собаки! Попробуй в следующий раз добыть белых.
— Попробую.
— Стало быть, собака эта живая. Ну, полай, полай, — добавил старик, зловеще ухмыльнувшись, — чтобы убедить господина Ашарата, что ты жива.
Он надавил псу на какой-то мускул, и тот залился лаем или скорее завыл.
— Теперь, Ашарат, пододвинь этот хрустальный колокол, вот так, и накрой им собаку. Кстати, я забыл тебя спросить: в какого рода смерть ты веришь сильнее всего?