Жозефина. Книга вторая. Императрица, королева, герцогиня
Шрифт:
Через несколько дней она получает новую записку с поля битвы при Эйлау: «Друг мой, вчера произошло большое сражение, победа осталась за мной, но я потерял много людей; потери противника еще более значительны, но это не утешает меня. Несмотря на усталость, пишу тебе эти строки собственноручно, чтобы сказать, что чувствую себя хорошо и люблю тебя». В шесть вечера того же 9 февраля он сообщает жене подробности: «Пишу всего несколько слов, дружок, чтобы ты не беспокоилась. Противник проиграл битву, потеряв 40 орудий, 20 знамен, 12 000 пленных, он невероятно потрепан. Я потерял 1600 убитыми, от 3 до 4 тысяч ранеными.
Твой родственник Таше здоров, я взял его к себе в ординарцы. Корбино убило ядром; я испытывал странную привязанность к этому офицеру, отличавшемуся многими достоинствами; его утрата удручает меня. Моя конная гвардия покрыла себя славой. Д'Альмань тяжело ранен.
Прощай, мой друг. Весь твой».
Жозефина
А вот с Гортензией все хуже и хуже. Гаага, где, по словам королевы, «нет ни городских, ни сельских развлечений, а есть лишь неудобства высокого положения», кажется ей мрачной. У голландцев, торчащих перед нею, и «прямых, как колья», сплошь вытянутые физиономии. Они явно побаиваются своих государей. И в довершение бед король Людовик все больше превращается в отвратительного тирана. Гортензия пишет: «Этот человек (читай: Людовик) все устраивает так, что мы действительно живем как в настоящей тюрьме; иногда я не могу удержаться от смеха при виде трагедий, устраиваемых им из ничего. Теперь он окончательно сбросил маску, потому что мы уже привыкли к самым смешным вещам; к счастью, каждый без труда может судить о моем поведении, но в стране, где меня не знают, видеть, как со мной обращаются, значит иметь повод сомневаться во мне; напрасно я стараюсь ни с кем не встречаться, избегать общения даже с кошкой — он все равно принимает все возможные меры предосторожности, словно в них и впрямь есть необходимость. После шести вечера никто не смеет ни войти, ни выйти. Все превратились в шпионов, и стоит кашлянуть или высморкаться, это уже известно».
Жозефина догадывается, какую драму переживает дочь, и печаль гнетет ее. Окружение тоже не способствует душевной бодрости. Она окружена «настоящими гадюками», по выражению г-жи д'Абрантес, — женщинами, «которые копаются в вашей жизни, чтобы дорыться до какой-нибудь былой ошибки, а уж обнаружив таковую, безжалостно преследуют вас своими порицаниями». К тому же кое-кто из этих дам, роялисток в душе, как, например, г-жа де Ларошфуко, разносят пессимистические слухи. Битва при Эйлау была отвратительной бойней! Наполеона едва не разбили! Его звезда начинает меркнуть! При Жозефине эти дамы ограничиваются туманными намеками, но строят при этом сочувственные мины. Разумеется, Наполеону известно, что происходит: «Я узнал, мой друг, что вредные разговоры, имевшие место в твоем салоне в Майнце, возобновились; пресеки их. Я очень рассержусь, если ты этому не воспрепятствуешь. Тебя расстраивают разговоры людей, которые должны были бы тебя утешать. Настоятельно советую проявить характер и поставить всех на свое место».
Поставить всех на свое место? На это у Жозефины недостает духу. В иные дни — так она и пишет императору — она предпочла бы умереть, чем длить бесконечные разлуки с ним: такое существование — слишком тяжкое бремя для ее слабых плеч. «Твое письмо огорчает меня, — отвечает он. — Зачем тебе умирать? Ты здорова, и у тебя не может быть серьезных причин для тоски. Думаю, что в мае тебе надо перебраться в Сен-Клу, но апрель пробыть в Париже. Мое здоровье в порядке, дела идут хорошо. Даже не думай о путешествии этим летом: жизнь на постоялых дворах и в лагерях не для тебя. Как и ты, я жажду встретиться и пожить спокойно. Я ведь годен на кое-что еще, кроме войны, но долг — превыше всего. Ради своего предназначения я всю жизнь жертвовал всем — покоем, выгодой, счастьем».
Легко ему говорить! А знает ли он, что клан по-прежнему не дает Жозефине житья? Что г-жа Летиция не желает навещать ее? Разумеется, Наполеону все известно, и он пишет матери: «Сударыня, я очень одобряю ваш выезд за город, но по возвращении в Париж вам надлежит для соблюдения приличий ежевоскресно обедать у императрицы за семейным столом. Моя семья — факт политики. В мое отсутствие глава ее — императрица».
Он «всю жизнь жертвовал всем», — написал он жене, но уже через три дня, 1 апреля, больше чем на два месяца обосновался в красивом замке Финкенштайн, «где есть камины». Находится там и приехавшая к нему Мария. Догадалась ли Жозефина, что для «своей польки» Наполеон вновь обрел сердце Бонапарта? «Как обычно, твоя креольская головка немедленно идет кругом, и ты начинаешь терзаться, — пишет он ей 18 апреля. — Не будем больше говорить об этом». Но она продолжает говорить об этом, и 10 мая он отправляет ей такое письмо: «Не понимаю, о каких состоящих со мной в переписке дамах ты говоришь. Я люблю только добрую, вздорную и капризную Жозефиночку, которая ссорится с тем же изяществом, с каким делает все, потому что она всегда мила, если не считать минут ревности. Но вернемся к этим дамам. Чтобы я занялся одной из них, они должны были б быть настоящими розами. Но разве так обстоит с теми, о ком ты говоришь?»
Наполеон все время опасается, что его жена, предоставленная самой себе, забудет роль, которую он ей предназначает: «Мне угодно, чтобы ты приглашала к обеду только тех, кто обедал со мной; чтобы список допускаемых в твой салон составлялся таким же образом; чтобы ты закрыла доступ в Мальмезон и свое окружение послам и иностранцам. Поступая иначе, ты вызовешь мое неудовольствие; словом, не давай окружать себя лицам, которых я не знаю и которые не являлись бы к тебе, будь я рядом».
Г-жа де Шатене рассказывает: «Императрица верила в гадания, в разные чудеса, сны, чуть ли не в привидения». 5 мая ей снился сон. Вдруг она увидела своего внука Наполеона Шарля на коленях перед бронзовой колонной, а затем «у него появились крылья, как у ангела, и он исчез». Наверняка с маленьким Наполеоном стряслась беда! Действительно, через три дня пришла ужасная новость: ребенок только что умер в Гааге от крупа.
10 мая заплаканная Жозефина пускается в дорогу, спеша встретиться с Гортензией. У ворот Брюсселя в замке Лэкен (Озерном) обе женщины смешивают свои слезы. В момент приезда Гортензия кажется живым трупом, и Жозефина «охвачена болью и ужасом». У императрицы очень ограниченная свита, и — что доказывают счета — она ест в обществе лишь Людовика и Гортензии. На завтрак уходит 12 франков, на обед — 24. Жозефина сломлена. Вернувшись в Сен-Клу, она пишет сыну: «Я исстрадалась, милый Евгений, и твое сердце не может не почувствовать, как велико мое горе. Ты знаешь, в каком состоянии наша бедная Гортензия приехала в замок Лэкен. Несколько дней я боялась за нее, но по приезде в Мальмезон она много плакала. Слезы пошли ей на пользу, и я, как мне кажется, могу заверить тебя, что мы ее сохраним. Бедняжка Гортензия, какого прелестного ребенка она потеряла!.. Со дня несчастья я больше не живу — только горюю и плачу. В воскресенье она уехала на воды в Баньер [66] . Корвизар очень рассчитывает на благотворное действие поездки, и только эта надежда вынудила меня отпустить дочь. Здоровье ее восстановится, но сердце останется безутешным — я сужу об этом по собственным терзаниям. Король тоже очень несчастен: ему ведь пришлось разом оплакивать сына и трепетать за жену. Представляешь себе, ее на целых шесть часов парализовало».
66
Баньер — курортный городок на юго-западе Франции.
В Орлеане, по дороге в Баньер, Гортензия пишет брату такие строки: «Чувства мои мертвы. Он скончался на моих глазах, но Господь не захотел, чтобы я ушла с ним. А ведь я не должна была его покидать. Теперь я не умру: я больше ничего не чувствую и поэтому здорова. Ты не понимаешь, что я потеряла: для меня это уже был друг, никто никогда не будет любить меня так, как он. Когда я обняла его за час до конца, у него уже были закрыты глаза, но он сказал мне: „Здравствуй, мама“. Он едва дышал. Если бы ты видел, как он задыхался! Я до сих пор слышу его хрип! И вот я далеко, я еду на воды, а он остался там! Я в Орлеане. Ты не знаешь одного: раньше я плакала, а теперь больше не плачу; у меня нет больше сердца — оно ушло вместе с ним, а я осталась в тягость всем, никем не любимая, потому что ничего ни к кому больше не чувствую; сам видишь, мне лучше было уйти вместе с ним. Я расскажу тебе все, что он мне говорил, кем собирался стать и как меня любил; часто, глядя на него, я шептала: „Вот кто будет моим утешением“».
Император расстроен сильнее, чем признается Жозефине. «Я представляю, какое горе причинила тебе смерть бедняжки Наполеона, — пишет он ей 14 мая, — а ты поймешь, что испытываю я». Но «дядя Малыш» быстро приходит в себя: «Мне хотелось бы оказаться рядом с тобой, чтобы ты была умеренна и благоразумна в своей беде. Тебе посчастливилось — ты никогда не теряла ребенка, но вероятность этого — одно из условий нашего горестного человеческого существования. Очень хочу знать, что ты благоразумна и здорова. Неужели еще и ты усугубишь мою тоску?» Его поражает острота переживаний Гортензии: «Гортензия ведет себя безрассудно и не заслуживает, чтобы ее любили, потому что сама любила только своих детей. Постарайся успокоиться и не огорчай меня. В каждой непоправимой беде нужно искать утешение». 2 июня он удивляется: «Почему ты хоть немного не развлечешь ее, а только плачешь? Надеюсь, ты возьмешь себя в руки, чтобы я не нашел тебя совсем уж подавленной».