Жребий Кузьмы Минина
Шрифт:
Мужик исчез. Упав на колени перед князем, Фотинка увидел набухающую кровью повязку и горько заплакал. К нему подошёл помогавший пушкарям чёрный, как бесёнок, Огарий.
— Не убивайся, — утешил он друга. — Встанет ещё князь. И воссияет ещё солнышко над Москвой.
— Моя вина, моя вина, — приговаривал, раскачиваясь, Фотинка.
А пушки, раскаляясь, всё палили и палили из острожца — зло, остервенело, растрачивая последний порох, удивляя врага неукротимостью. Один за другим покидали острожец воины, оставались на местах только пушкари — им уходить последними.
Бережно подняв бесчувственного Пожарского, Фотинка тоже выбрался
Дым неистово взвихрялся и проносился перед глазами, словно грязный мутный поток. Напористый ветер гнал его. Глаза разъедало ядовитой гарью, слёзы текли по измазанным щекам, скапливалась в бородах копоть.
Мужика с лошадью Фотинка разглядел, только подойдя к ним вплотную. Пожарского уложили в сани на взбитую солому, накрыли тулупом. Все обнажили головы и перекрестились.
— Ну, Бог не выдаст, — сказал троицкий сиделец и мягко тронул лошадь.
Они пробивались чуть ли не наугад, сквозь пламя и дым, сквозь жар и копоть. Не было вокруг ни посадов, ни слобод, ни улиц, ни переулков, ни дворов — всё исчезло, лишь груды развалин, жаровни угасающих и вспыхивающих под ветром углей. Не было Москвы, а то, что ещё было, — голова без тела: Кремль и каменные прясла Китай-города, опалённые, почерневшие, поруганные.
Они покидали пожарище и не видели, как вместе с ними по льду Яузы и Москвы-реки двигались под свистящим ветром толпы беззащитного и бездомного люда, шли в голые стылые поля и суровые леса, шли в тягостном молчании — прочь из Москвы, от потерянного крова, от родительских могил, от испепелённой чести — изгнанники на своей земле, чужаки в своём отечестве. Поляки не трогали их — ничем уже не досадить, ничего уже не отнять. Шло само горе.
Часть вторая
НАБАТ НАД ВОЛГОЙ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Перед рассветом Кузьма услышал сквозь сон далёкий гром. Он поворочался с боку на бок, но спать уже не мог. Прислушивался, ожидал нового грома. И когда услышал, встал с постели.
— Куда ты ни свет ни заря? — сонно спросила Татьяна, но привыкшая к ранним пробуждениям мужа, снова задремала.
Одевшись впотьмах, Кузьма вышел в сени, отпер дверь. От сладостной горечи отмякших деревьев, влажного густого духа талого снега перехватило дыхание. Всё вокруг было наполнено неясными глухими шорохами, ворожейными шептаниями, торопливыми вперебой постукиваниями. Уже заметно начало светать.
Кузьма миновал ворота, вышел на гребешок высокого склона, под которым смутно белели увенчанные ладными маковками гранёные стрельчатые башни Благовещенского монастыря, а одесную от них угадывался в сине-сером тумане голый простор ледяного покрова на широком слиянии Оки и Волги. Туда-то неотрывно, напряжённо и стал смотреть Кузьма и вдруг решился, заскользив по мокрой глине, подался к берегу.
Совсем развиднелось, и пустынное речное поле с корявыми вешками вдоль проложенного наискось зимнего переезда просматривалось из конца в конец. Береговой припай отошёл, в глубоких трещинах утробно
Кузьма упустил мгновение, когда взошло солнце. И внезапно для него широким рассеянным светом вспыхнула серая равнина. Это словно послужило знаком. Грянуло и загрохотало так, что почудилось: весь город рухнул с круч и склонов, разом ударив в колокола и пальнув из пушек. Толстая ледяная короста лопнула и вздыбилась, вставая острыми блескучими углами. Закипели водовороты в открывшихся щелях и окнах. Сплошной оглушительный рёв уже ни на миг не прерывался.
Неистовый поток двинулся богатырски мощно, неудержимо. Громадные синеватые глыбы, сверкая изломами, грозно сталкивались, наваливались друг на друга, затарно замирали, но, трескаясь и крошась, спаиваясь или распадаясь, устремлялись по течению дальше. Радужными искрами взмётывались бесчисленные брызги. На самом слиянии Оки и Волги вода бушевала особенно яро, нагромождая целые ледяные горы и тут же властно расшибая и увлекая их. Могутная стихия наконец-то выказала весь свой норов, не по её силушке терпеть неволю.
От беспрерывного хаотичного движения льдов у Кузьмы закружилась голова. Отвернувшись, он глянул назад. Весь город на горах, его сползший к подножию каменный пояс крепости, купола церквей и лепившиеся по склонам домишки, мнилось, тоже раскачивались и летели по стремнине.
Долгая кайма берега была, точно маком, обсыпана людьми. С ослизлой глинистой горы, рябой от лохмотьев невытаявшего снега, набегали ещё и ещё.
Солнце так щедро и обильно осыпало всех своим золотом, что в его сплошном блеске даже сермяжные одёжки сияли, будто дорогая парча. Воистину, для небес все едины: и богатство с тугой мошной, и нищета с заплатами да прорехами. Беда делит — радость собирает. И перемешивались в толпе, соседствуя на равных, собольи шапки с трешневиками, бархат с дерюжкой, атласные кушаки с лыковой подпояской, а сафьяновые сапожки приплясывали возле размочаленных лаптей. В гуле ледохода невнятно звучали смех и крики, сливаясь воедино.
Страшная льдина с изъеденными рыхлыми краями, скользнув по оплечью берега, внезапно вымахнула наверх. Слюдяная стена воды поднялась и тут же рассыпалась сверкающими осколками. От них с гоготом бросились наутёк. Обочь Кузьмы приостановились и стали весело отряхиваться утлый мужичонка с молоденькой пригожей девицей. В мужичонке Кузьма узнал бобыля Гаврюху. Тот тоже заметил Кузьму и, обрадованно помаргивая, заорал:
— Ух окатило! Эвон чудовище напёрло — страсть! Душенька-то в пятки умырнула.
Уловив, что Кузьма пытливо глянул на девицу, бесшабашный Гаврюха схватил её за руку, подтянул поближе.
— Не признаешь, Минич, Настёнушку-то? Сиротинку-то муромску? Дочкой она у меня нонь, вота пава кака!
Не поднимая головы, по обычаю низко повязанной серым платком, девица густо зарделась. Но вдруг построжала, исподлобья зыркнула на Гаврюху.
— Уж и осерчала, Настёнушка, — опечалился он. — Грех мой: нету удержу языку — похвальбив. Да ить Минич-то свой мужик, таиться перед ним нечего.