Жуки на булавках
Шрифт:
И только получив честное слово, что об этом никто и на думает, вздыхаю радостно и облегченно…
1918
Спокойствие
I
Этого она мне простить не могла.
– Все, что угодно… Можете ругаться, делать гадости, но быть таким тихим кирпичом, таким тупым тюленем… Нет, с вами нужны железные нервы.
– Из какого же материала, недорогого и прочного, должны быть сделаны
– Все, что угодно, но только не это спокойствие… Вы им быка можете убить…
– Странное оружие для убоя домашнего скота. Что же, собственно, вы от меня хотите?
– Я хочу, чтобы вы были человеком. Вы даже никогда не возвышаете голоса.
– Правда, я делаю это, только когда нужно позвать извозчика.
– У вас никогда не бывает даже минутного порыва… Вы никогда не сможете зажечь словами… Вы тряпка, мякина…
Таким разговором редко начинается скрепление большого, хорошо продуманного чувства. Так было и в этом случае. Вскоре мы разошлись после года мелких неприятностей, неожиданных разговоров с незнакомыми людьми и предугаданных звонков по телефону с изложением причин неявки к назначенному месту, одним словом, после того, что для краткости и для привлечения сочувствия называется любовью.
И теперь, когда я временами тепло вспоминаю о Надежде Алексеевне, мне кажется странным ее искренняя ненависть к основной черте моего характера: спокойствию…
II
Началось это с первого же момента, когда я, встретившись с Надеждой Алексеевной третий раз, сказал, что я хочу встретиться и четвертый, только, если можно, где-нибудь вдвоем.
– Как вдвоем? – изумленно подняла она красивые синие глаза.
– Это значит, чтобы не было никого другого…
– Это значит… свидание? – растерянно сказала она.
– Можете назвать это журфиксом, благотворительным концертом или еще чем-нибудь. Мне все равно.
– Я вас не понимаю.
– Могу повторить, я сейчас не занят. Я хотел бы встретиться с вами вдвоем. Если можно – в четверг. Часа в два.
Очевидно, это было очень непонятно, потому что она, не спуская с меня изумленного взгляда, неопределенно спросила:
– А где?
– Можно на набережной. Придете?
По-видимому, простота постановки всего вопроса немного обидела Надежду Алексеевну.
– Дело не в этом. Прийти я могу, но… Почему вы именно сейчас говорите мне об этом?
– Может быть, я оторвал вас от дела?
– Я так же, как и вы, в гостях, и никакого дела ни у кого нет. Я говорю, почему вы мне не сказали этого, ну, вчера, третьего дня…
– Я вас видел неделю тому назад.
– Почему же вы тогда мне ничего не сказали?
Я подумал и спросил:
– А вас не удивляет, почему я не говорил об этом четыре месяца тому назад, когда мы с вами ничего не слышали друг о друге?
– Я о вас и тогда слышала… Только я думала, что вы высокий и худой.
– Ну, вот видите. Если бы я, на основании этих кратких сведений обо мне, подошел бы к вам и попросил о встрече…
– Странно… Вы так спокойно об этом говорите, как будто бы ни в коем случае не можете получить отказа…
– Да почему же отказывать. Ведь я у вас не особняк прошу, или…
– Все равно. Я могла отказать, и вам было бы очень неловко.
– Это не послужило бы поводом для моего неожиданного самоубийства.
– Я бы могла рассказать это всем, и все стали бы над вами смеяться.
– Это могло бы стать темой для дружного и общего смеха или во время вечернего чая в колонии малолетних преступников, или на семейном празднике у вас на кухне…
– Прямо удивляюсь, как вы все спокойно говорите… Очень удивляюсь.
Это было в понедельник. Два дня Надежда Алексеевна удивлялась у себя дома или в других местах, о которых я не знал, а в четверг, в два часа, она пришла удивляться вместе со мной, на набережную.
III
Мне очень нравилось ее полудетское лицо и слегка дрожащий альтовый голосок, когда она была чем-нибудь озабочена. За три недели почти ежедневных встреч я успел привязаться к Надежде Алексеевне и решил поделиться с ней этим заключением. Я не знал, что это выйдет так остро и больно.
Один раз, кажется, это было часов в пять, зимой, на большой и шумной улице, когда Надежда Алексеевна стала рассказывать мне о какой-то необходимой покупке, какую она забыла сделать, я рассеянно прослушал все ее фразы и сказал:
– Вы мне очень нравитесь… Честное слово.
Она остановилась, схватила меня за рукав и посмотрела недоумевающе в глаза.
– Как вы сказали?
– А что? – удивился и я. – Может быть, я что-нибудь того… Непутное ляпнул…
– Вы сказали, – покраснев, пробормотала она, – вы сказали, что… Нет, даже странно как-то…
– Ну да… сказал. Так и сказал, что люблю. Может быть, выразиться по-другому…
Она сразу замолчала, а через минуту у нее вырвалось с искренним негодованием:
– Да разве об этом так говорят…
– Как так?
– Да вот так… На улице, во время разговора о канве…
– Что же, мне понятых было звать, дворников и милиционера, или в контору нотариуса вас затащить…
– О таких вещах так спокойно не говорят, – обиженно кинула она.
– Неужели же я должен был лечь на тротуар, бить ногами по камням и кричать безнадежным хриплым голосом…
– Не понимаю…
– Видите ли, – ласково сказал я, беря ее за руку, – если бы судьба нас столкнула где-нибудь в южноамериканской колонии и я был бы каким-нибудь неграмотным экспансивным дикарем, конечно, дело обстояло бы иначе. Я схватил бы большую рыбью кость, стал бы махать ей в воздухе, испугал бы свою старую матушку и незнакомых колонистов, но здесь…