Журавль в небе
Шрифт:
— О тебе, — ответила она с готовностью.
— И что ты обо мне думаешь?
— Что ты большой, сильный и… — Она на миг запнулась, поймала его взгляд, почувствовала, как запылали щеки, и выпалила: — И красивый.
Евгений внимательно рассматривал ее смущенное лицо, вздыхал, хмурился, шевелил усами и наконец строго спросил:
— Вот интересно, я от тебя правды когда-нибудь добьюсь?
— Какой правды? — удивилась Тамара.
— Всей правды, — так же строго сказал он. Помолчал, повздыхал, разглядывая ее лицо, закрыл дверь и сунул ключ в карман. — Знаешь, малыш, мне все время хочется тебя спрашивать… Обо всем. О тебе. И чтобы ты рассказывала, рассказывала, рассказывала… Я, наверное, всю жизнь слушать мог бы.
— Спрашивай, — легко согласилась она, не слишком вдумываясь в смысл разговора, потому что как раз сейчас была целиком поглощена впечатлением от новых сапог, в которых даже походка изменилась. — Жень, ты спрашивай о чем угодно.
Они молча шли по длинному гостиничному коридору, потом вышли в темноту зимнего вечера, потом свернули в какую-то старую, узкую, не очень хорошо освещенную улочку, Евгений вел ее за руку и молчал, и она молчала, ей нравилось молчать вместе с ним, это было даже лучше, чем разговоры, хотя и разговаривать с ним было хо-рошо, и просто смотреть на него, и ловить его взгляд, и думать: а о чем он думает? Они вдруг остановились, Тамара подняла глаза, выплывая из блаженного покоя, огляделась — парк какой-то, старый, немножко запущенный, медленный редкий снег, чей-то молодой смех во дворе дома через дорогу… Кажется, все это было, только не здесь, а где-то далеко, в другом месте… Ах, ну да, это было в ее дворе, давно, еще в прошлой жизни. Год назад.
— Вопрос первый, — сказал Евгений так, будто не было этого почти часового молчания, будто без паузы продолжился их разговор в гостинице. — Первый вопрос у меня к тебе такой: ты за меня замуж выйдешь?
Глава 4
Поезда, гостиницы, самолеты, дома отдыха, санатории, чужая дача, палатка посреди леса, избушка на курьих ножках в дальней полувымершей деревне, шалаш в лесничестве, рай в шалаше, запретный плод в раю — только в раю вызревают запретные плоды… Господь не знал, что запрещает. Или знал? Потому и запретил, что не смог разделить счастье и боль, восторг и тоску, безграничную самоотверженность любви и безграничный эгоизм страсти. Не смог разобрать взрыв на составляющие его части, не смог убрать из взрыва опасность — потому и запретил. Но разве можно запретить взрыв?
Тамара жила в эпицентре взрыва, она сама была этим взрывом, каким-то очень долгим, никак не заканчивающимся взрывом. Она все ждала, когда это закончится, потому что никакой взрыв не может быть долгим, на то он и взрыв: мгновенная вспышка, пять тысяч градусов по Цельсию, оглушающий грохот — и конец. Конец всему. Всем, кто рядом. Конец жизни. И черный медленный пепел, заполняющий бывшую жизнь. Но взрыв все продолжался и стал частью жизни, нет, не частью — всей ее жизнью. Но в ее жизни были и девочки, которым не было дела до каких-то там взрывов, им была нужна мать, она не могла допустить черный медленный пепел в жизни дочерей. В ее жизни был дед — единственный настоящий папа, отобравший ее у смерти, у страшной медленной смерти длиной в целую жизнь одинокого, никому не нужного, больного ребенка. В последнее время он тревожился за нее, что-то чувствуя, выспрашивал, все ли в порядке на работе, а однажды сказал беспомощно:
— Доченька, я боюсь тебе помешать… Ты на меня не оглядывайся, ты как хочешь живи.
Она не знала, как справиться с этим, и только горячо и неумело молилась, выпрашивая у Бога здоровья и спокойствия для деда.
В ее жизни был Николай, вечно молчащий Николай, никогда ничего не спрашивающий, все понимающий, любимый ее дочерьми отец, любящий отец ее дочерей, часть ее семьи, часть ее жизни, двадцать лет вместе — шутка ли? К тому же абсолютно не приспособленный к самостоятельной жизни. Разве она могла скормить взрыву свою семью?
— Ты выйдешь за меня замуж? — двадцать лет назад спросил Николай.
— Да, — сразу ответила она.
Он заметно удивился, а потом даже как-то раз признался, что не ожидал ее быстрого согласия. Все-таки они были очень мало знакомы — вернее, он-то за этой второкурсницей следил уже полгода и даже осторожно оказывал знаки внимания. А она, погруженная до хохолка на стриженой макушке в учебу и в заботу о своих стариках, никаких знаков его внимания, кажется, не замечала. Эта маленькая красивая девочка со всеми была одинаково приветлива, доброжелательна, дружелюбна — и не замечала ухаживаний. Серьезная девочка. Он сразу понял, что из нее получится прекрасная жена.
Вообще-то она не собиралась выходить замуж так рано. Ей надо было закончить институт, а потом найти хорошую работу, чтобы не считать копейки из пенсий дедушки и бабушки, тем более что копеек не хватало — считай не считай. Старики уже стали слабеть и стареть, им не на кого было надеяться, кроме как на нее, ей не на кого было надеяться, только как на себя… И знаки внимания всех этих благополучных и безалаберных мальчиков она не замечала принципиально: все они не вписывались в ее жизнь, приглашали в кафе, назначали свидания и говорили о любви, а у нее каждый вечер был под завязку забит стиркой, штопкой, готовкой и зубрежкой, и это еще в лучшем случае, это если дедушка с бабушкой не болели… Любовь! Вот уж дурь-то… От безделья все это, с жиру мальчики бесятся.
Николай
Все получилось очень быстро и как-то… деловито, что ли. Знакомство Николая с ее стариками: «Жених? Подумать только, а Томочка нам ничего не говорила! Ну, что же, дело молодое, семья — это хорошо. Ты, сынок, оглядись тут, выбери комнату, какая ваша будет. Вот эта нравится? Вот и хорошо». Знакомство Тамары с Колиной матерью: «Невеста? И когда свадьба? Ага… А жить где будете? У меня, сами видите, площади лишней нет. У вас есть? Это хорошо». Свадьба в институтской столовке, два столика, сдвинутых вместе, две ее подружки, три его друга, бутылка «Лидии», бутерброды с колбасой, пирожные с заварным кремом и крики «горько!». Вообще-то они расписались еще три дня назад, свадьбу, как таковую, вообще не планировали, и это спровоцированное приятелями празднование Тамаре не очень нравилось. Николай сидел важный и довольный, а она смущалась и безуспешно давила в себе раздражение — через три дня Новый год, потом — зимняя сессия, дел в доме по горло, а они тут время теряют… Это уже потом, начиная с первой годовщины их свадьбы, она сделала настоящий семейный праздник — с забавными стихами, сочиненными специально к этому дню, с новым платьем, с подарками друг другу, с шампанским, пирогами и радостными криками ее стариков, а потом и дочерей: «Горько!». Тамара никогда ни одного раза за все двадцать лет не пожалела, что вышла замуж за Николая. Интересно, а он когда-нибудь жалел?..
— Ты за меня замуж выйдешь? — спросил Евгений не глядя на нее.
— Я замужем, — напомнила она, внимательно следя за снежинками, которые проплывали мимо ее руки в новой кожаной рукавице на меху. — У меня семья, ты что, забыл?
— Я не забыл, — хмуро сказал он и тоже подставил снежинкам руку в тонкой замшевой перчатке. — У меня тоже семья. Ну и что? Семья — дело поправимое.
— То есть как? — От изумления Тамара сначала даже не поняла, что он имеет в виду. — Что значит — поправимое? Ты о семье говоришь как… я не знаю… как о несчастье! Как о болезни какой, что ли! Ничего, мол, не смертельно, дело поправимое! Вылечат — и забудешь, так, что ли?
— Да ладно тебе. — Евгений стряхнул нетающие снежинки с перчатки, взял ее за руку и притянул к себе. — Опять ты злишься. Я понимаю, что для тебя семья — это важно. Но ведь у тебя будет семья! У нас будет семья — я и ты. Просто была одна семья, а станет другая. Ведь для чего-то развод существует! По-моему, я все правильно понимаю…
Нет, он все понимал неправильно. Он вообще ничего не понимал. Была одна семья — стала другая… Ничего себе… Стало быть, прежней семьи уже не будет? Не будет, конечно, Николая, и это само собой разумеется. Но не будет и деда, и девочек, и даже Чейза, не будет такого утомительного и такого привычного, такого необходимого круга забот, волнений, радостей и огорчений, не будет смешной войны с дедом из-за категорически запрещенной врачами селедки, не будет их тихих и как будто ни о чем разговоров по вечерам, после которых ей становилось легче жить, не будет Наташкиных выступлений на тему «мне опять нечего надеть», не будет не очень умелой и потому особенно трогательной помощи Анны по хозяйству — понятно же, что Анна просто старается быть поближе к своим, чтобы все свои беды растопить в тепле семьи… И прогулок с Чейзом больше не будет, и его подхалимской морды, выглядывающей из-за холодильника, и ее монологов перед внимательно слушающим псом — потому что кому еще она могла рассказать обо всем, что происходит, о чем она думает, чего боится, на кого обижается, кому благодарна и кого готова убить… Не будет и старых часов на стене, которые вот уже почти двадцать лет со сводящим с ума постоянством уходят вперед на пять минут в сутки, и их каждое утро нужно подводить… Не будет гигантского алоэ на подоконнике, у которого не листья, а просто крокодилья пасть какая-то, и эта крокодилья пасть цепляется зубами за каждого проходящего мимо, и все чертыхаются, грозятся оборвать цветку листья, но не обрывают — этот цветок почему-то очень любила бабушка. От нее вообще осталось в доме много такого, без чего вроде бы и обойтись можно, что всегда как-то незаметно существовало само по себе, пряталось по углам, по полочкам и шкафчикам, а когда возникала необходимость, тут же оказывалось под рукой: всякие фартуки и прихватки, металлические щеточки и фигурные ножи, ситечки, щипчики, расписные коробки для чая, подушечки для иголок и двухлитровая банка, битком набитая разноцветными и разнокалиберными пуговицами. В общем, у нее не будет ее семьи. Как же так? Ведь это значит, что и ее у ее семьи тоже не будет! Разве это возможно — оставить семью без себя?