Журавли над полем
Шрифт:
Эт уж точно, – поддержал Мусатова Костыро.– Тут особая школа нужна, особая выучка, которую наши женщины проходят на лавочках у своих домов, а потом оттачивают мастерство на своих мужьях.
А чё? – отпихивался от нападавших Омелич. – Газеты мы тож читам, радио слушам… И потом, мы все теперь – Его Величество Рабочий Класс. Хозяева страны.
Таких хозяев, как ты да еще дурачок Кеша, только и спрашивать, что делать да как быть.
Это я-то дурачок? – начинал злиться Омелич. – Я тебе, польскому каторжнику, счас рожу-то поправлю, не
Ну-ну, петухи, разошлись будто в курятнике, – останавливал спорщиков Иванов. – Я вот с вас обоих сниму прогрессивку, так посмотрю потом, как закукарекаете.
Петр Костыро и вправду происходил от польского ссыльного Казимира Казимировича Костыро, пришедшего в кандалах в Сибирь в середине девятнадцатого века, о чем Петру время от времени напоминали поселковые мужики.
А чё он в самом деле – каторжник да каторжник… Чё в том плохого? – обижался Костыро. – Его вить сюда пригнали не по его воле. Поляков тогда гнали в Сибирь тысячами. Теперь и в России произошла революция, выходит отец-то мой был тоже большевик, только на свой польский лад. И он сказывал, что, когда их гнали по этапу, на пересыльных пунктах они пели «Марсельезу».
Не обращай внимания, Петр Казимирович. Болтуны в России никогда не переводились.
Ничего нового для Василия в этих словесных кипениях не было. Да и не любил он чесать язык попусту – в своем бы деле селекционном преуспеть, не потерять время. А здесь, в сенной избушке, ему хотелось подумать об отце-матери, о сестрах, братьях, которых, кажется, не видел вечность.
Еще ему хотелось думать о своей Паране, о доченьке Тамарочке, о Быкове, Ермакове, Зиновьеве – обо всех тех людях, которые были дороги сердцу.
Он выходил на воздух, думал о своем.
Однажды, когда страсти особенно раскалились, Болоткин, поглядывая по сторонам, заметил:
– Вы бы потише маленько, мужики. Вишь, даже сосны перестали шуметь – видать, в жизни ничего подобного не слыхивали.
Мужики на мгновенье притихли, осматриваясь. Молчание нарушил Зиновьев, который в такое время года любил бывать на народе:
– Не скажи, парень, слыхивали и не такое, когда к нам в Сибирь царское правительство политических ссылало. В Тулуне в девятьсот шестом году двадцать пять человек таких-то было.
– Это ссыльных-то двадцать пять человек было в Тулуне? – переспросил Омелич. – Чё-то ты, дед, загибашь, не могло быть такого, чтобы аж двадцать пять человек. И чем же они занимались?
– Да тем же, что и все, – неспеша отвечал Зиновьев, с легкой улыбкой на морщинистом лице оглядывая собравшихся послушать мужиков.
Косари подсели поближе к Тимофею Захаровичу, приготовились слушать. Легкая, чуть приметная улыбка в другой раз тронула впалый рот старика, и он заговорил, неспешно подбирая слова:
Я ить уж в года входил и, помню, тож побаивался их речей.
Крепко высказывались?
Крепко. Боольшой замах был. А зимой, када их словесные костры разгорались с особенной страстью, можно сказать, даже пот выступал на лбе и мурашки бежали по спине.
Так уж и бежали? – недоверчиво переспрашивал Омелич.
А че ты думашь? И бежали. За ими догляд был со стороны властей су-рьезный. Кажный шаг отслеживали, де без толку. Они вить не вместях ходили, чаще поодиночке, а где по двое иль по трое. Иные семьи заводили, ежели были не женаты. Оседали и бросали свою политику. Но таких-то было мало – чаще крутились средь рабочих железной дороги, потому как хрестьяне плохо поддавались их агитации. А иных сажали за решетку иль отправляли куды подальше, хотя куды ж подальше, ежели и у нас здесь тьмутаракань.
А вы, Тимофей Захарыч, лично были с кем-нибудь из них знакомы, может, и дружбу водили? – допытывался Филипп.
У моего тяти, Захара Демидовича, к тому времени пасека была лучшая во всей округе, ну и я при нем глядел за пчелками. А пасека известное дело, всегда на виду, что твой проходной двор, не обойдешь, не объедешь. Вот и забредали к нам людишки на огонек: медку взять, побалакать, новости рассказать. Заходили и эти политические шатуны, случалось – ночевали, народец-то этот был не какой-нибудь воровской, чужого не тронет. Помню, любили картузы на головах носить кожаные, в хромовых сапогах – в опчем, не таки уж бедные. Это я потом узнал, что из государевой казны им подкидывали деньжонок. А тогда думал, что из зажиточных они были. Даже завидовал. А толковали складно, все про чижолую жись хрестьянина, боле – прольята-рията. Хлебом не корми – дай языком помолоть. Я думаю, что к работенке, даже самой пустячной, они были неспособны – тока людей смущать.
Но ведь они-то и сделали революцию, и теперь сам народ в стране хозяин. Вот и мы здесь работаем общей массой, а раньше – каждый на своей полосе, на своем единоличном покосе. Что ж тут хорошего? – вставил свое Мусатов. – И сорта новые мы выводим для всех людей, а не для какого-нибудь богатея в отдельности. Разве раньше такое было возможно?
Верно, парень, революцию сделали такие, как они, а сколь народу положили в революцию – это вот кто-нибудь считал? Истинных хрестьян положили, трудящих хрестьян. Что до новых сортов, то и при царе-батюшке было опытное поле, и денежки из казны государевой отпускались. Многие тыщи отпускались.
Так уж и тыщи? – недоверчиво спрашивал кто-то.
Именна тыщи. Помнится, Писарев Виктор Евграфович говаривал, что до 18-го году аж полсотни тыщ было отпущено Тулуновскому опытному полю. Потом с 18-го по 21-й выживали, как могли: продавали хрестьянам семена, на то и жили. Но своей селекционной работы не бросали и дело вели по всей строгости и науке. Правда, и вредили им тож немало.
Кто ж вредил?..
Колчаковцы вредили, белочехи грабили: то коней отымут, то хлебушко выметут – хорошо хоть сортовое зернецо успевали припрятать. Да и свои бандюги зорили – много всего бывало в те года, ой, много всякого худа.
Конец ознакомительного фрагмента.