Журавлиное небо
Шрифт:
Только он, Логацкий, теперь не думал об этом. Спал город, непривычная загадочность властвовала повсюду, и такой доступный и недоступный теперь одиночеству был этот город. Логацкий глядел и слушал — и тишина и ночь текли мимо него. Слетались на фонарь снежинки, бесшумные и легкие, как ночные мотыльки. Сипло вздыхал где-то в серых потемках паровоз. Трепетный и тонкий лучик спускался с неба: мерцала над городом звезда. И многое, многое открывалось и сердцу и глазу; и казалось Логацкому, что он различает, как островато и скупо пахнут и снег у дороги и ледок на ней, и какой особый, густой холодок идет от кирпичей, разбросанных у дома, и какой совсем иной, сквозной ветер дует из проемов пустых окон. Сосновой свежестью веяло от штабеля заиндевевших досок. И было чувство, что вот еще немного, стоит лишь захотеть, и придет
Но ничего не пришло, и на сердце осталась горечь. С таким сожалением вспомнился сон, светлая тишина в комнате, прежнее настроение, и он подумал: «Куда же ушло все это?» Вставал в памяти вчерашний вечер, проводы Толика, и теперь уже определенной, неотступной стала неудовлетворенность собой. «Я черствый, равнодушный человек, — сказал себе Логацкий, — но не хочу сознаться в этом и потому играю в жмурки с собою. Три года жил рядом с этим Толиком и почти не знаю его, обидел его и хочу оправдаться. Я не пошел потому, что попросту боюсь людей, боюсь, как бы не заметили они, что я утратил нечто, — и все мне не интересно. И этих новых студентов я не люблю потому, что они не похожи на меня, что живут они по-своему, интереснее, чем я».
Так он думал, и ему казалось, что мысли его искренни. И странно: в этом разговоре с собою, в этих неприятных признаниях была для него какая-то мстительная сладость. Он опять осмотрелся: подумать только, простоял здесь целую вечность, увлекшись, как дитя, какими-то напрасными мечтаниями. Брало зло на себя, и Логацкий внезапно почувствовал, что весь захолодел. Он поднял воротник и пошел по улице. Это даже не улица пока была, а просто дорога: дома здесь стояли лишь по одну сторону. Справа, зажатый какими-то мастерскими, тянулся неширокий пустырь, пока не вставал на его пути одинокий деревенский домик. Дорога за ним сворачивала на еще одну, просторную улицу. Где-то там поднимались стеною тополя, и Логацкому видно было, как трепетал яркий свет фонаря в серых ветвях. На открытом месте еще более ощутим был холодок. Маня зеленым огоньком, из-за одинокого домика вышмыгнуло такси, пронеслось мимо Логацкого. Из машины послышалась музыка, потрескивание радиоволн в приемнике. Стало грустно. «А может быть, и надо было так», — всплыло воспоминание… Геннадий Паруков — преподаватель английского языка, институтский знакомый, черноволосый, стриженный коротко, ровесник Логацкого, — всегда приезжал в институт на мотороллере. До поздней осени ходил без шапки. Втайне Логацкий завидовал ему: вообще он завидовал людям, которые умели наладить свое душевное хозяйство. Паруков, казалось ему, был из таких. Наверное, для него в жизни не существовало нерешенных вопросов и не было ничего запретного. И в осанке его и в речи чувствовались какие-то непонятные Логацкому уверенность, сила.
Так вот, это самое воспоминание. Однажды не выдержал Логацкий — что-то острое сказал относительно мотороллера. Как он теперь понимал, была в этом неосознанная и смешная попытка словно бы заранее оправдаться перед кем-то в своей неспособности жить так, как коллега.
— Послушай, приятель, — сказал ему Паруков, — ты рассуждаешь непростительно для взрослого человека. Спроси у любого школьника, он тебе скажет, что мы живем в атомный век. Мотороллер хотя и не возносит меня к вершинам цивилизации, но, заметь себе, свидетельствует о психологических сдвигах в моем характере. Я становлюсь современным человеком. — Он засмеялся, переводя все на шутку. — Пожертвуй своим сельским идеализмом, не надо быть пошехонцем. Ясно?
Он умел мыслить логически, этот Паруков. Шутки шутками, но Логацкий почувствовал себя неловко: точно взял человек да и щелкнул ему походя по носу. «Ну, старик, отстал ты от жизни, куда тебе — не понимаешь простых вещей» — вот что послышалось Логацкому за теми шутливыми словами Парукова.
«И правда, как пошехонец», — думал теперь Логацкий, но уже спокойно, будто было покончено с тем неприятным воспоминанием и будто отныне все будет иначе. Ходьба успокаивала его. Незаметно для себя он стал присматриваться к улице,
Уже не хотелось стоять на переезде, он повернулся и зашагал домой. И радостным и значительным было для него это возвращение.
На пустыре, миновав улицу, он остановился. Белая снежная равнина бросилась ему в глаза, и он ступил на нее, медленно пошел, замечая, как кружатся снежинки, какие темные они, эти белые снежинки. Он наклонился и, взяв рукою и сжав в ладони комок снега, приложил его к лицу. Приятная и свежая прохлада тронула щеку. Логацкий выпрямился. «Надо жить, — подумал он, — надо смелее и веселее жить: избавиться от равнодушия, черствости, замкнутости в себе. И тогда уже не покинет меня голубой ветер».
Он повернулся и, воодушевленный, повеселевший, стал пробираться к дороге.
ОСЕННЕЕ ВОСПОМИНАНИЕ
(Перевод Эд. Корпачева)
В ту осень я жил в деревне. Был сентябрь, стояли теплые, тихие, прозрачные дни. Казалось, осенняя усталость была разлита в воздухе, и чувствовалась она во всем: в слабом дрожании уже холодноватого марева, в печальной стерне, которая сиротела на солнце.
Весь день скрипели на улице телеги — с полей свозили овес и гречку. У колхозного гумна гудел комбайн, и в передышках меж работой девчата пели:
Ой, наступаетОсень холодная,Ой, у березыЛисток опадает.Почти каждый день слушал я эту песню, нагружая вместе с хлопцами на машины высохший с лета торф; мы приехали сюда из города заготавливать топливо.
Ночевали и обедали мы в деревне. Хозяйка моя была сноровистая, ловкая женщина, хотя и стукнуло ей пять десятков лет. По утрам я просыпался от ее голоса: топая по хате, она будила сына, чудаковатого хлопца.
— Микита, а-а, Микита! — надрывалась она. — Гляди, дождешься, лежень, за ноги стяну…
Микита отворачивался к стене и что-то бормотал.
— Вылеживаешься ты у меня, — бубнила тетка Авгинья, — а потом снова к голубям… Выкину забаву твою — дождешься…
— Не выкинешь. Не ты принесла… — огрызался Ми-кита сонным голосом.
— Ах, чтоб тебя, — злилась женщина, — двадцать годков миновало, а как дитя…
С голубями возился Микита все время, если случалось быть дома. Он выпускал их из самодельного ящика на крышу, ложился под плетень на траву и, не отрываясь, следил за птицами. Его маленькое лицо делалось мягким, губы нежнели улыбкой, а внимательные глаза смотрели пристально из-под длинных ресниц. Если в это время был неподалеку я, Микита, не поворачивая головы, звал меня:
— Иди погляди, как голуби целуются. Не видел же!
Я ложился на траву рядом с ним и смотрел на игру птиц. Белая голубка тихо и печально ворковала, возле нее крутились два голубя. Один, сизый, крупный, солидно похаживал, надувая грудку, второй — помельче, то и дело наскакивал на него и сразу же отбегал.
Каждая новая атака щупленького голубя по-детски радовала Микиту.
— Ату его! Так его! — выкрикивал он и хлопал по земле ладонями. — Гляди, красавчик, холера, как городской пижон. А скажи ты мне, — спрашивал он вдруг у меня, — почему это ваши девчата красивые, а наши неуклюжие какие-то, а?