Журнал «Если», 2002 № 10
Шрифт:
— Помню.
— Так вот, я только сейчас поняла, что он — не просто альбинос.
— Маришка сделала «страшные» глаза и понизила голос. — Он — маньяк-убийца! Многосерийный! Серьезно говорю, без ножа зарежет. Помнишь, однажды мы зашли в «таракановку», а он там блины ел? Одной ложкой придерживал блин на тарелке, а другой отрезал от него кусочки. Тупой столовой ложкой, представь! Чем не маньяк?
— Ну, ножей в «таракановке» никогда не водилось, — напоминаю.
— Вилки бывало появлялись, но только в начале осени.
— Правильно, должны же
Подсвеченная громада ЦДЭ на расстоянии напоминала гигантскую
подстанцию: света много, а окон нет. Мы двигались не спеша по Татарскому мосту. Маришка лавировала между лужами, стараясь пройти где не посуху, там по мелководью, чтобы не замочить полусапожки, и все вспоминала, вспоминала, вспоминала… Разминала речевой аппарат перед завтрашним эфиром. А я лишь время от времени вставлял в ее ностальгический монолог свое «Да помню я, помню!», глядя, как сбросившая ледяной панцирь река маслянисто скользит под нами, далекая и неслышная из-за шума проносящихся по мосту машин.
Наверное, поэтому я не сразу уловил те изменения, которые произошли с Маришкой. Если, конечно, они происходили, то есть совершались во времени, а не возникли внезапно и вдруг.
Когда после очередного «Помнишь?» я взглянул на нее, мне показалось сперва, что это лучи прожекторов наложились на слепящий' свет противотуманных фар встречного джипа и сыграли с моим зрением нехорошую шутку. Но вот джип промчался мимо, а наваждение не прошло, так что я на мгновение утратил чувство реальности и, качнувшись, остановился на полушаге, в то время как Маришка продолжила идти вперед, разговаривая сама с собой и — ничего не замечая!
— Марина! — позвал я. — Ты вся фиолетовая!
Остановилась, обернулась, состроила хитрую мордочку.
— Все ты путаешь, Тинки-Винки! Это ты фиолетовый. Ляля — желтая.
— Марина! — тупо повторил я. — Ты вся фиолетовая!
— Умница, Тинки! — продолжала дурачиться она. — Все телепузики знают, что шутка, повторенная дважды, становится в два раза…
И тут ее взгляд упал на ладони, сложенные для шутливых аплодисментов.
Маришка вскрикнула. От испуга или восторга — у нее это всегда получается одинаково. Взметнула вверх рукава куртки, оголяя предплечья. Нагнулась, чтобы разглядеть колени.
— Я что, вся такая? — спросила дрогнувшим голосом.
— Вся, — подтвердил я.
— И лицо?
Я только кивнул. Это-то и было самым страшным. Стоял в трех шагах от нее, огромный и тупой, как Тинки-Винки, и не знал, чем помочь. Только кивал в ответ и бормотал:
— Даже волосы.
— Ужас! — сказала Маришка и поправила плащ. — Это все чай!
Я немедленно вспомнил маленькие запотевшие стаканчики на подносе и предостерегающий шепоток писателя. Но все-таки сморозил — от растерянности:
— Какая связь? Чай был красный, а ты — фиолетовая…
— Ты не понимаешь. Ты
В этот момент она снова была сама собой — супругой, заботливо вправляющей своему мужу-тугодуму вывихнутые мозги. Но при этом — непереносимое зрелище! — оставалась до корней волос, до кончиков ногтей и до белков глаз — фиолетовой. От макушки до пяток, различие наблюдалось только в оттенках. Глаза и губы были светлее кожи лица. Еще светлее — волосы и ногти. Они как будто светились в подступающих сумерках.
— Пытался. Меня писатель отвлекал. Пока слушал — вы вроде заповеди выбирали. Демократическим путем.
— Заповеди… — Ее зубы обнажились в усмешке. Мне уже доводилось видеть такие зубы — в детстве, у бабушки на даче, в обломке зеркала, пристроенном над рукомойником. В дни, когда поспевала черника. — А что такое цветодифференцированная эсхатология — понял? Дай сюда календарик!
— К-какой?
— Какой! Ты что, боишься меня? Думаешь, это заразно? — Маришка первая сделала шаг навстречу, не церемонясь, запустила руку мне во внутренний карман куртки. — Так и есть! — сказала она, и рука, сжимающая закладку-календарик, безвольно опустилась. Маришка слепо сделала несколько шагов в сторону и остановилась, наткнувшись на ограждение моста. Я оказался рядом, как раз вовремя, чтобы услышать болезненный шепот:
— Мы не просто выбирали заповеди. Мы распределяли цвета. Каждой заповеди — свой цвет. Наглядное греховедение. Убийство — красный, воровство — оранжевый… Выбирали, руки тянули, спорили… Думаю, один толстяк заранее знал, чем все закончится. На! — Бумажная полоска ткнулась мне в ладонь. — Посмотри там на фиолетовый.
Недоумевая с каждой минутой все сильнее, я прищурился на календарик. Вернее, на его оборотную сторону. И в рассеянном свете прожекторов разглядел наконец слова, напечатанные мелким шрифтом поперек градиентной цветовой шкалы.
Сверху закладки на красном фоне было написано — «убийство», ниже, там, где красный цвет перетекал в оранжевый — «воровство»… Я заглянул в самый низ радужной раскраски и с трудом разобрал на темно-фиолетовом черные буковки, сложившиеся в ПУСТОСЛОВИЕ.
— Что за чушь? — заторможенно спросил. — Что общего между убийством и пустословием? Разве это грех?
— Как видишь, — безрадостно иронизировала Маришка, ссутулясь над ограждением моста.
— В любом случае… — Я попытался сосредоточиться и начать мыслить здраво. — Даже если грех, пусть смертный, все равно, каким образом…
Но Маришка не слушала, только причитала тоскливо:
— Что же делать? Что делать? — И вдруг заявила: — Мне же завтра работать!
Я хотел было сказать, что диджей на радио — не то же самое, что диктор на ТВ, цвет кожи особого значения не имеет. Но на всякий случай промолчал. Чай по-самаритянски я, конечно, не пил, и все-таки… Не хватало еще пофиолетоветь обоим! Предложил только:
— Может, мороженого?
Ей-богу, это было лучшее из того, что пришло мне в голову в тот момент.